Федор крюков - запрещенный классик. Федор крюков - запрещенный классик Так страшно не кощунствовал, как мы

Федор Крюков

ТИХИЙ ДОН
(1912-1920)

ПРЕДВАРЕНИЕ

Не сохами-то славная землюшка наша распахана...
Распахана наша землюшка лошадиными копытами,
А засеяна славная землюшка казацкими головами,
Украшен-то наш тихий Дон молодыми вдовами,
Цветет наш батюшка тихий Дон сиротами,
Наполнена волна в тихом Дону отцовскими, материнскими слезами.

Ой ты, наш батюшка тихий Дон!
Ой, что же ты, тихий Дон, мутнехонек течешь?
Ах, как мне, тихому Дону, не мутну течи!
Со дна меня, тиха Дона, студены ключи бьют,
Посередь меня, тиха Дона, бела рыбица мутит,

Старинные казачьи песни

С этого эпиграфа начинается «Тихий Дон» под маркой «Михаил Шолохов». Но вот мы уже опубликовали очерк Федора Крюкова «Булавинский бунт», в котором - о, странность! - находим те же самые строки про «батюшку тихий Дон»!
Кандидат философских наук Анатолий Сидоченко, вдоль и поперёк прошедший по крюковским местам, в своей книге «Читай, Россия! «Тихий Дон» своего сына, донского героя-казака Фёдора Крюкова!» (Славянск, 2004) пишет: «Таким образом, для Крюкова допустимо только такое начало: Мелеховский двор - на самом краю станицы. Воротца со скотиньего база ведут на Юг к Дону. Крутой восьмисаженный спуск между замшелых в прозелени меловых глыб, и вот берег: перламутровая россыпь ракушек, сырая изломистая кайма гальки: галька, нацелованная водой, становится сырой. И дальше - перекипающее под ветром вороненой зыбью стремя Дона, главное течение реки. На Север - за вербным красноталом и обилием гуменных плетней - широкая степная дорога, ведущая в украинскую Михайловскую слободу, ее в шутку прозвали «Гетьманским шляхом». По сторонам этой дороги полынная проседь да истоптанный конскими копытами бурый, живучий подорожник. При подъеме на большой бугор - развилка из трех дорог, увенчанная часовенкой, за ней - задернутая текучим маревом степь. С Запада - меловая хребтина холма, одно из тех возвышений, которые местные жители называют «горами». На Восток - центральная улица станицы, ко­торую украшает недавно построенная церковь; улица пронизывает пло­щадь, а за станицей она как бы убегает в займище, так казаки называют придонские заливные луга. (В первом абзаце плагиат-варианта романа Крюкова совершены не только ошибки из-за трудного понимания почерка Крюкова, но и злоумышленные действия чисто воровского характера: полюса земного шара у Крюкова при отображении ст. Татарской - прототипом которой послужила его родная станица Глазуновская, «родной угол, родимый край»! - носят обычную классическую последовательность, как у мореплавателей, путешественников и геологоразведчиков: попарно, Юг-Север, Запад-Восток. А плагиаторы всё специально изменили-перемешали, чтобы Глазуновская была неузнаваема. В ней как раз имеется крутой спуск, где «зачинается любовь» главных Крюковских героев, к спуску придвинута Медведица, приток Дона, и названа Доном, поскольку Крюков именно Дон называл своей родной рекой. А в 150 шагах от «Мелеховского двора» находится двор усадьбы Крюковых. На этой усадьбе, готовясь к Нобелевскому преступлению присуждения премии Ш-ву, в 1962 большой дом Крюковых снесли и построили на его месте столовую, а дом поменьше - оббили железными пластинами и перета­щили на другую улицу. Сделали всё, чтобы о Крюкове земляки ничего не помнили, ничего не знали. Так и вышло. Но в 2002 я обо всем напом­нил землякам Крюкова! И очень кстати: его совсем забыли!).
Величайший писатель России Федор Дмитриевич Крюков, умеющий положить краску к краске, взвивая ее к метафоре подтекста, доступной интеллектуальной читающей публике, растоптан копытами большевиков, утопивших Дон в крови и уничтоживших казачество как класс. Чужой на Дону Михаил Шолох (так подписывал первые фельетоны и "Донские рассказы" Петр Громославский и публиковавший их глава РАПП (в сущности, глава Союза писателей СССР) Александр Серафимович) воссел на престол "Классика советской литературы", и даже позднее Нобелевскую премию получил (замечу, что я эту Нобелевскую премию отношу на счет Федора Крюкова)!
Самый основательный дезавуатор «писателя Шолохова» Александр Солженицын писал: "...что не Шолохов писал „Тихий Дон" - доступно доказать основательному литературоведу, и не очень много положив труда: только сравнить стиль, язык, все художественные приемы „Тихого Дона" и „Поднятой целины". (Что и „Поднятую" писал, может быть, не он? - этого уж я досягнуть не мог!)..."

Мой вывод окончателен и бесповоротен: Шолохов не только не был писателем, но не был даже читателем, не имел малейшей склонности к "чтению - лучшему учению" (Пушкин), был только буквенно-грамотным, не освоил синтаксис и орфографию; чтобы скрыть свою малограмотность, дико невежественный Шолохов никогда прилюдно не писал даже коротких записок; от Шолохова после его смерти не осталось никаких писательских бумаг, пустым был письменный стол, пустые тумбочки, а в "его библиотеке" невозможно было сыскать ни одной книги с его отметками и закладками. Никогда его не видели работающим в библиотеке или в архивах. Таким образом, те "разоблачители", которые говорили или писали, что Шолохов сделал то-то и то-то, обнаружили незнание плагиатора: Шолохов был способен выполнять только курьерские поручения, а плагиат "Тихого Дона" и всего остального т. н. "творчества Шолохова" - все виды плагиата выполняли другие люди, в основном - жена и ее родственники Громославские. Приписывать Шолохову плагиаторскую работу - значит, заниматься созданием мифологии плагиатора, который был во всех отношениях литературно-невменяемой личностью. Оттого его жена Мария и раздувала легенду о том, что у нее с мужем почерки "одинаково красивые", оттого и сфальсифицированный "его архив" написан разными почерками и разными людьми. Истина абсолютная: Шолохова не было ни писателя, ни деятельного плагиатора: его именем, как клеймом, обозначали плагиат других людей. Шолохова писателем можно было называть только один раз в год в качестве первоапрельской шутки. Он и был кровавой шуткой Сталина, преступным продуктом преступного строя, чумовым испражнением революционного Октября и журнала "Октябрь", незаконнорожденным выродком Октября во всех смыслах.

Юрий КУВАЛДИН

Федор Крюков

ТИХИЙ ДОН
(1912-1920)

фрагмент начала романа

Чем-то наша славная земелюшка распахана?
Не сохами то славная земелюшка наша распахана, не плугами,
Распахана наша земелюшка лошадиными копытами,
А засеяна славная земелюшка казацкими головами.
Чем-то наш батюшка славный тихий Дон украшен?
Украшен-то наш тихий Дон молодыми вдовами.
Чем-то наш батюшка славный тихий Дон цветен?
Цветен наш батюшка славный тихий Дон сиротами.
Чем-то во славном тихом Дону волна наполнена?
Наполнена волна в тихом Дону отцовскими-материными слезами.


КНИГА ПЕРВАЯ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Мелеховский двор - на самом краю станицы. Воротца со скотиньего база ведут на юг к Дону. Крутой восьмисаженный спуск меж замшелых в прозелени меловых глыб, и вот берег: перламутровая россыпь ракушек, сырая изломистая кайма нацелованной волнами гальки и дальше серебрится перекипающее под ветром вороненой рябью стремя Дона. На север, за вербным красноталом и обилием гуменных плетней, широкая степная дорога, ведущая в украинскую Михайловскую слободу, ее в шутку прозвали "Гетманским шляхом". По сторонам этой дороги шелестит полынная проседь, да истоптанный конскими копытами бурый, живущий подорожник. При подъеме на большой бугор встречается развилка из трех дорог, увенчанная часовенкой; за ней раскинулась задернутая текучим маревом степь. С запада охраняет Татарскую меловая хребтина холма, одно из тех возвышений, которое местные жители называют "горами". На восток идет центральная улица станицы, пронизывающая площадь, и далее бегущая к займищу, заливным лугам, где протекает Медведица.
В предпоследнюю турецкую кампанию вернулся в станицу казак Мелехов Прокофий, служивший в Третьем Донском полку и участвовавший в разгроме турок при Кюрюк-Даре, восточнее Карса, и во взятии Карса. По пути домой в одном черкесском селении Верхокубанщины Мелехов влюбился в сироту-черкешенку. Родителей ее угнали в горы чеченцы, воинственным набегом разгромившие и ограбившие селение. Черкешенка ответила казаку взаимностью. Прокофий ее родственникам отдал все ценное из своих "военных трофеев" в качестве калыма за невесту. А те, в свою очередь, дали за невестой достойное приданое.
Пришел Прокофий в родную станицу с горячо любимой женой, маленькой гордой женщиной, которая куталась в узорчатую шаль. Муж научил ее не прятать свое лицо от незнакомых людей, и она прекрасными, диковатыми, тускло-мерцающими глазами озирала все вокруг, прямо смотрела в глаза казакам и казачкам. Ее шелковые шали пахли далекими северокавказскими запахами, радужные их узоры будили бабью зависть...
Вскоре она родила Прокофию сына, но при родах умерла. Прокофий больше не женился, вместе со своими родителями вырастил сына, названного в честь деда Пантелеем. Добрым казаком вырос Пантелей Прокофьевич: во время службы на царском смотру занял первое призовое место по джигитовке и владению боевым оружием. Но в 1883 на скачках повредил ногу, и с тех пор хромал на левую ногу. Получал казенную пенсию 57 рублей в месяц. После смерти отца, Пантелей "с большим аппетитом" въелся в хозяйство: заново покрыл дом железом, с разрешения атамана прибавил к усадьбе с полдесятины целинной земли, выстроил новый сарай и амбар под жестью. В возрасте 61 года закряжистел Пантелей Прокофьевич: раздался в ширину, чуть ссутулился, но все же выглядел стариком энергичным и складным. Имел взрывной характер, носил в левом ухе серебряную полумесяцем серьгу, в нем еще не слиняли черной масти борода и волосы. Отец женил его в 1884 на одностаничнице Акулине Ожогиной, она была младше Пантелея на пять лет. Через год в их семье появился сын Петро, весь в мать: среднего роста, слегка курносый, с круглой головой в буйной повители пшеничного цвета волос, кареглазый и иронично-улыбчивый. На шесть лет младший от Петра, Григорий, во всех ипостасях похож на отца, черкесюка во всем: на полголовы выше Петра, яркогорбоносый, в чуть косых прорезях подсиненные миндалины пылающих глаз, острые плиты скул обтянуты смуглой кожей. Еще не сутулился, как отец, Григорий, но в улыбке было что-то общее с ним, звероватое. Двенадцатилетняя Дуняшка - отцова слабость, любимица всех Мелеховых - длиннорукая, большеглазая, тоже очень похожая на отца. Петро был женат уже полтора года на довольно красивой казачке Дарье. Их грудной ребенок доводил семью Мелеховых числом до шести человек. Шел май 1911 года...
Григорий пришел с игрищ после первых кочетов. Из сеней пахнуло на него запахом перекисших хмелин и пряной сухменью богородицыной травки. На цыпочках прошел в горницу, разделся, бережно повесил праздничные, с лампасами, шаровары, перекрестился, лег. На полу лежала перерезанная крестом оконного переплета золотая дрема лунного света. Дарья сонным голосом бормотнула:
- Цыц, ты, поганое дитё! Ни сну тебе, ни покою. - Запела тихонько:

Колода-дуда,
Иде ж ты была?
Коней стерегла.
Чего выстерегла?
Коня с седлом,
С золотым махром...

Григорий, засыпая под мерный баюкающий скрип, вспомнил: "А ить завтра Петру в лагери выходить. Останется Дашка с дитем..."
Встряхнуло Григория заливистое конское ржанье. По голосу угадал Петрова строевого копя. Обессилевшими со сна пальцами долго застегивал рубаху, опять почти уснул под текучую зыбь песни:

А иде ж гуси?
В камыш ушли.
А иде ж камыш?
Девки выжали.
А иде ж девки?
Девки замуж ушли.
А иде ж казаки?
На войну пошли...
Ой, война, война, война!
Что наделала она?!
Ну а самое главное, девки, вам:
Ухажеры ваши там...

Разбитый сном, добрался Григорий до конюшни, вывел коня в переулок. Щекотнула лицо налетевшая паутина, и неожиданно пропал сон. По Дону наискось пролегал серебром волнистый, никем неезженный лунный шлях. Над Доном спал туман, а вверху искрилось звездное просо.
Конь позади осторожно переставляет ноги. К воде спуск дурной. На той стороне утиный кряк, возле берега в тине взвернул и бухнул по воде махом охотящийся на мелочь сом. Григорий долго стоял у воды. Прелью сырой и пресной дышал берег. С конских губ ронялась дробно-пенная капель. На сердце у Григория была легкая сладостная пустота. Хорошо и бездумно. Возвращаясь, глянул на восход, там уже рассосалась синяя полутьма. Возле конюшни столкнулся с матерью.
- Это ты, Гришка?
- А то кто ж?
- Коня поил?
- Поил, - нехотя отвечает Григорий.
Откинувшись назад, несет мать в фартуке на затоп кизяки, шаркает старчески дряблыми босыми ногами.
- Сходил бы Астаховых побудил. Степан с нашим Петром собирался ехать.
Прохлада вкладывает в тело Григория тугую дрожащую пружину. Тело в колючих мурашках. Через три порожка вбегает к Астаховым на гудящее от шагов крыльцо. Дверь не заперта. В кухне на разостланной подстилке спит Степан, под мышкой у него голова жены. В поредевшей темноте Григорий видит взбитую выше колен Аксиньину рубаху, березово-белые раскинутые женские ноги. Он секунду смотрит, чувствуя, как сохнет во рту и в чугунном звоне пухнет голова. Воровато повел глазами. Зачужавшим голосом проговорил хрипло:
- Эй, кто тут есть? Вставайте!
Аксинья всхлипнула со сна:
- Ой, што такое? Ктой-то? - Суетливо зашарила, забилась в ногах голая ее рука, натягивая рубаху. Вся она, растерявшаяся и еще сонная: крепок на заре бабий сон.
- Это я, - сказал Григорий. - Мать послала побудить вас...
- Мы зараз... - сказала Аксинья. - Тут у нас не влезешь... От жары на полу спим. Степан, вставай, слышишь?
По голосу Григорий догадывается, что ей неловко, и спешит уйти...
Из станицы в майские лагери уходило человек тридцать казаков. Место сбора - плац. Часам к семи к плацу потянулись повозки с брезентовыми будками, пешие и конные казаки в белых парусиновых рубахах, в снаряжении.
Петро на крыльце наспех сшивал треснувший чембур - третий, длинный повод-повалец, для привязи лежащего коня к забору, дереву... Пантелей похаживал возле Петрова коня, подсыпал в корыто овес, изредка покрикивал:
- Дуняшка, сухари зашила? А сало пересыпала солью?
Вся в румяном цвету, Дуняшка ласточкой чертила баз от стряпки к куреню, на окрики отца, смеясь, отмахивалась:
- Вы, батя, свое дело управляйте, а я братушке так уложу, что до Черкасского не ворохнется.
- Не поел? - осведомлялся Петро, слюнявя дратву и кивая на коня.
- Жует, - степенно отвечал отец, шершавой ладонью проверяя потники. Малое дело: крошка или былка прилипнет к потнику, а за один переход в кровь потрет спину коню.
- Доисть Гнедой, попоите его, батя.
- Гришка к Дону сводит. Эй, Григорий, веди коня!
Высокий поджарый донец с белой на лбу вызвездью пошел играючись. Григорий вывел его за калитку, чуть тронул левой рукой холку, вскочил на него, и с места пошел машистой рысью. У спуска хотел придержать, но конь сбился с ноги, зачастил, пошел под гору наметом. Откинувшись назад, почти лежа на спине коня, Григорий увидел спускавшуюся под гору женщину с ведрами. Свернул со стежки и, обгоняя взбаламученную пыль, врезался в воду.
С горы, покачиваясь, сходила Аксинья, еще издали голосисто крикнула:
- Черкесюка бешеный! Чуток конем не стоптал! Вот погоди, я скажу отцу, как ты ездишь.
- Но-но, соседка, не ругайся. Проводишь мужа в лагери, может, и я в хозяйстве сгожусь.
- На кой черт, нужен ты мне!
- Зачнется покос, ишшо попросишь, - смеялся Григорий.
Аксинья с подмостей ловко зачерпнула на коромысле ведро воды и, зажимая промеж колен надутую ветром юбку, глянула на Григория.
- Что ж, Степан твой собрался? - спросил Григорий.
- А тебе чего?
- Какая ты... Спросить, что ль, нельзя?
- Собрался. Ну?
- Остаешься, стал-быть, жалмеркой?
- Стало-быть, так.
Конь оторвал от воды губы, со скрипом пожевал стекавшую воду и, глядя на ту сторону Дона, ударил по воде передней ногой. Аксинья зачерпнула другое ведро; перекинув через плечо коромысло, легкой раскачкой пошла на гору. Григорий тронул коня следом. Ветер трепал на Аксинье юбку, перебирал на смуглой шее мелкие пушистые завитки. На тяжелом узле волос пламенела расшитая цветным шелком шлычка, розовая рубаха, заправленная в юбку, не морщинясь охватывала крутую спину и налитые плечи. Поднимаясь в гору, Аксинья клонилась вперед, ясно вылегала под рубахой продольная ложбинка на спине. Григорий видел бурые круги слинявшей под мышками от пота рубахи, провожал глазами каждое движение. Ему хотелось снова заговорить с ней:
- Небось будешь скучать по мужу? А?
Аксинья на ходу повернула голову, улыбнулась:
- А то как же. Ты вот женись, - переводя дух, она говорила прерывисто: женись, а посля узнаешь, скучают ай нет по дружечке.
Толкнув коня, равняясь с ней, Григорий заглянул ей в глаза:
- А ить иные бабы аж рады, как мужей проводит. Наша Дарья без Петра толстеть зачинает.
Аксинья, двигая ноздрями, резко дышала; поправляя волосы, сказала:
- Муж - он не уж, а тянет кровя. Тебя-то скоро обженим?
- Не знаю, как батя. Должно, посля службы.
- Молодой ишшо, не женись.
- А что?
- Сухота одна! - она глянула исподлобья; не разжимая губ, скупо улыбнулась.
И тут в первый раз заметил Григорий, что губы у нее откровенно-страстные, пухловатые. Он, разбирая гриву на прядки, сказал:
- Охоты нету жениться. Какая-нибудь и так полюбит, - проговорил Григорий.
- Ай приметил? - с подковыркой бросила Аксинья.
- Чего мне примечать... Ты вот проводишь Степана...
- Ты со мной не заигрывай!
- Ушибешь?
- Степану скажу словцо...
- Я твоего Степана...
- Гляди, храбрый, слеза капнет.
- Не пужай, Аксинья!
- Я не пужаю. Твое дело на игрищах с девками. Пущай утирки тебе вышивают, а на меня не заглядывайся.
- Нарошно буду глядеть.
- Ну и гляди. - Аксинья примиряюще улыбнулась и сошла со стежки, норовя обойти коня.
Григорий повернул его боком, загородил дорогу.
- Пусти, Гришка!
- Не пущу.
- Не дури, мне надо мужа сбирать.
Григорий, улыбаясь, горячил коня; тот, переступая, теснил Аксинью к яру.
- Пусти, дьявол, вон люди! Увидют, что подумают? - Она метнула по сторонам испуганным взглядом и прошла, хмурясь и не оглядываясь.
На крыльце Петро прощался с родными. Григорий заседлал коня. Придерживая шашку, Петро торопливо сбежал по порожкам, взял из рук Григория поводья. Конь, чуя дорогу, беспокойно переступал, пенил губы, гоняя во рту удила. Поймав ногой стремя, держась за луку, Петро говорил отцу:
- Быков не нури, батя! Заосеняет-продадим. Григорию ить коня справлять. А степную траву, гляди, не продавай: в лугу ноне, сам знаешь, какие сена будут.
- Ну, с Богом! Час добрый! - проговорил старик, крестясь.
Петро привычным движением "влепил" в седло свое сбитое тело, поправил позади складки рубахи, стянутые пояском. Конь пошел к воротам. На солнце тускло блеснула головка шашки, подрагивавшая в такт шагам. Дарья с ребенком на руках пошла следом. Мать, вытирая рукавом глаза и углом завески покрасневший нос, стояла посреди база.
- Братушка, пирожки! Пирожки забыл!.. Пирожки с картошкой!.. - Дуняшка козой скакнула к воротам.
- Чего орешь, дура! - досадливо крикнул на нее Григорий.
- Остались пирожки-и! - прислонясь к калитке, стонала Дуняшка, и на измазанные горячие щеки, а со щек на будничную кофтенку - слезы.
Дарья из-под ладони следила за белеющей сквозь пыль рубахой мужа. Пантелей Прокофьевич, качая подгнивший столб у ворот, глянул на Григория.
- Ворота возьмись поправь, да стоянок на углу срой. - И подумав, добавил, как новость сообщил: - Уехал Петро!
Через плетень Григорий видел, как собирался Степан. Принаряженная в зеленую шерстяную юбку Аксинья подвела ему коня. Степан, улыбаясь, что-то говорил ей. Он не спеша, по-хозяйски, поцеловал жену и долго не снимал руки с ее плеча. Его сильно загорелая рука чернела на белой Аксиньиной кофточке. Степан стоял к Григорию спиной; Аксинья чему-то смеялась и отрицательно качала головой. Рослый вороной конь качнулся, подняв на стремени седока.
Степан выехал из ворот торопким шагом, сидел в седле, как врытый, а Аксинья шла рядом, держась за стремя, и снизу вверх, с любовной нежностью заглядывала ему в глаза. Так миновали они соседний курень и скрылись за поворотом. Григорий провожал их долгим неморгающим взглядом...
В тот же день к вечеру собралась гроза. Над станицей Татарской стала бурая туча. Дон, взлохмаченный ветром, кидал на берега пенно-гребнистые волны. За ливадами палила небо сухая молния, давил землю редкими раскатами гром. Под тучей раскрылатившись реял коршун: его с кряком преследовали вороны. Туча, дыша холодком, шла вдоль по Дону, с запада. За займищем грозно чернело небо, степь выжидающе молчала. По станице люди хлопали закрываемыми ставнями, от вечерни, крестясь, спешили старухи, на плацу колыхался серый столбище пыли, и отягощенную вешней жарою землю уже засевали первые зерна дождя.
Дуняшка, болтая косичками, прошла по базу, захлопнула дверцу курятника и стала посреди база, тревожно всматриваясь в потемневшее небо. На улице бегали ребятишки. Соседский восьмилеток Петька вертелся, приседая на одной ноге, на голове у него, закрывая глаза, кружился непомерно просторный отцовский картуз, - и пронзительно верещал:

Дождик, дождик, припусти.
Мы поедем во кусты.
Богу молитца,
Христу поклонитца...

Дуняшка с пониманием и сочувствием глядела на босые, густо усыпанные цыпками Петькины ноги, с приплясом топтавшие землю. Ей тоже хотелось приплясывать под дождем с намокшей головой, чтоб волосы росли густыми и курчавыми; хотелось вот так же, как Петькиному товарищу, укрепиться на придорожной пыли вверх ногами, с риском свалиться в колючки, - но в окно глядела мать...
Вздохнув, Дуняшка побежала в курень.
Дождь хлынул ядреный, густой. Над самой крышей бухнул гром, осколки раскатным эхом покатились за Дон. В сенях отец и потный Гришка тянули из боковушки скатанный бредень.
- Ниток суровых и иглу-цыганку, шибко! - крикнул Дуняшке Григорий.
В кухне зажгли огонь.
Зашивать бредень села Дарья.
Старуха, укачивая дитя, бурчала:
- Ты, старый, сроду на выдумки. Спать ложились бы, керосин все дорожает, а ты жгешь. Какая теперича ловля? Куда вас чума понесет? Ишшо перетопнете, там ить, на базу страсть господня. Ишь, ишь, как полыхает! Господи Иисусе Христе, Царица небес...
В кухне на секунду стало ослепительно сине и тихо, слышно было, как ставни отстукивал дождь, следом ахнул гром. Дуняшка пискнула и ничком ткнулась в бредень. Дарья мелкими крестиками обмахивала окна и двери. Старуха страшными глазами глядела на ластившуюся у ног ее кошку.
- Дунька! Го-о-ни ты ее прок... Царица небесная, прости меня грешницу! Дунька, кошку выкинь на баз. Брось, ты, нечистая сила... Штоб ты!..
Григорий, уронив камол бредня, трясся в беззвучном хохоте.
- Ну, чево вы вскагакались? Цыцьте! - прикрикнул Пантелей. - Бабы, живо зашивайте! Надысь ишшо говорил, оглядите бредень.
- И какая теперя рыба, - заикнулась было старуха.
- Не разумеешь, - молчи! Самое стерлядей на косе возьмем. Рыба к берегу зараз идет, боится бурю. Вода, небось, уж мутная пошла. Ну-ка, выбеги Дуняшка, послухай - играет ерик? (степной ручей - Ю. К.)
Дуняшка нехотя бочком подвинулась к дверям.
- Кто ж бродить пойдет? Дарье нельзя, могет груди застудить, - не унималась старуха.
- Мы с Гришкой, а с другим бреднем - Аксинью покличем, ково-нибудь ишшо из баб.
Запыхавшись вбежала Дуняшка. На ресницах, подрагивая, висли дождевые капельки. Пахнуло от нее отсыревшим черноземом:
- Ерик гудет аж страшно!
- Пойдешь с нами бродить?
- А ишшо кто пойдет?
- Баб покличем.
- Пойду!
- Ну, накинь зипун и скачи к Аксинье. Ежели пойдет, пущай покличет Малашку Фролову.
- Энта не замерзнет, - улыбнулся Григорий, - на ней жиру, как на добром борове.
- Ты бы сенца сухого взял, Гришунька, - советовала мать, - под сердце подложишь, а то нутре застудишь.
- Григорий, мотай за сеном. Старуха верное слово сказала.
Вскоре привела Дуняшка баб. Аксинья в рваной подпоясанной веревкой кофтенке и в синей исподней юбке, выглядела заметно похудевшей. Пересмеиваясь с Дарьей, она сняла с головы платок, потуже закрутила в узел волосы и, покрываясь, откинув голову, холодно взглянула на Григория. Толстая Малашка подвязывала у порога чулки, хрипела, простуженно:
- Мешки взяли? Истинный Бог, мы ноне шатанем рыбу!
Вышли на баз. На размякшую землю густо лил дождь, пенил лужи, потоками сползал к Дону. Григорий шел впереди. Подмывало его беспричинное веселье:
- Гляди, батя, тут канава.
- Эка темень-то!
- Держись, Аксюшка, при мне, вместе будем в тюрьме, - хрипло хохочет Малашка.
- Гляди, Григорий, никак Майданниковых пристань?
- Она и есть.
- Отсель... зачинать... - осиливая хлобыстающий ветер, шумит Пантелей.
- Не слышно, дяденька! - хрипит Малашка.
- Заброди, с Богом... Я от глуби. От глуби говорю... Малашка, дьявол глухой, куды тянешь? Я пойду от глуби!.. Григорий! Гришка! Аксинья пущай от берега!
У Дона стонущий рев. Ветер на клочья рвет косое полотнище дождя. Ощупывая ногами дно, Григорий по пояс окунулся в воду. Липкий холод дополз до груди, обручом стянул сердце. В лицо, в накрепко зажмуренные глаза, будто слоеным кнутом, стегает волна. Бредень надувается шаром, тянет вглубь. Обутые в шерстяные чулки ноги Григория скользят по песчаному дну. Камол бредня рвется из рук. Глубже, глубже... Уступ. Срываются ноги. Течение порывисто несет к середине, всасывает.
Григорий правой рукой с силой продирается к берегу. Черная, колышущаяся глубина пугает его, как никогда. Нога радостно наступает на зыбкое дно. В колено стукается какая-то рыба.
- Обходи глубе! - откуда-то из вязкой черни вытекает голос отца.
Бредень, накренившись, опять ползет в глубину, опять течение рвет из-под ног землю, и Григорий, задирая голову, плывет, отплевывается.
- Аксинья, жива?
- Жива покедова.
- Никак перестает дождик?
- Маленький перестает, зараз большой тронется.
- Ты потихоньку. Отец услышит - ругаться будет.
- Испужался отца, а тоже...
С минуту тянут молча. Вода, как липкое тесто, вяжет каждое движение.
- Гриша, у берега, кубьть карша. Надоть обвесть.
Страшный толчок далеко отшвыривает Григория. Грохочущий всплеск, будто с яра рухнула в воду глыбища породы.
- А-а-а-а! - где-то у берега визжит Аксинья.
Перепуганный Григорий, вынырнув, плывет на крик.
- Аксинья! - Ветер и текучий шум воды. - Аксинья! - холодея от страха, кричит Григорий.
- Э-гей!.. Гри-г-о-р-и-и-й!.. -издалека, приглушенный отцов голос.
Григорий кидает взмахи. Что-то вязкое под ногами, схватил рукой - бредень.
- Гриша, где ты?.. - плачущий Аксиньин голос.
- Чево ж не откликалась-та? - сердито орет Григорий, на четвереньках выбираясь на берег.
Они, присев на корточки, дрожа разбирают спутанный комом бредень. Из прорехи разорванной тучи проглядывает месяц. За займищем сдержанно погрохатывает гром. Лоснится земля невпитанной влагой. Небо, выстиранное дождем, строго и ясно.
Распутывая бредень, Григорий всматривается в Аксинью. Лицо ее мелово-бледно, но красные, чуть вывернутые губы уже смеются:
- Как оно меня шибанет на берег, - переводя дух, рассказывает она, - от ума отошла. Спужалась до смерти! Я думала: ты утоп.
Руки их сталкиваются. Аксинья пробует просунуть свою руку в рукав его рубахи:
- Как у тебя тепло-то в рукаве, - жалобно говорит она, - а я замерзла. Колики по телу пошли.
- Вот он, проклятущий сомяка, где саданул! - Григорий раздвигает на средине бредня дыру аршина полтора в поперечнике.
От косы кто-то бежит. Григорий угадывает Дуняшку. Еще издали кричит ей:
- Нитки у тебя?
- Туточка. - Дуняшка, запыхавшись, подбегает: - Вы чего ж тут сидите? Батянька прислал, штоб скорей шли к косе. Мы там мешок стерлядей наловили! - в голосе Дуняшки нескрываемое торжество.
Аксинья, лязгая зубами, зашивает дыру в бредне. Рысью, чтобы согреться, бегут на косу. Пантелей крутит цыгарку рубчатыми от воды и пухлыми, как у утопленника, пальцами; приплясывая, хвалится:
- Раз забрели - восемь штук, а в другой раз... - он делает передышку, закуривает и молча показывает ногой на мешок.
Аксинья с любопытством заглядывает. В мешке скрежещущий треск: трется живая еще стерлядь.
- А вы чего ж отбились?
- Сом бредень просадил.
- Зашили?
- Кое-как, ячейки посцепили...
- Ну, дойдем до колена и домой. Забредай, Гришка, чево ж взноровился?
Григорий переступает одеревеневшими ногами. Аксинья дрожит так, что дрожь ее ощущает Григорий через бредень.
- Не трясись!
- И рада б, да дух не переведу.
- Давай, вот што... Давай вылазить, будь она проклята рыба эта!
Крупный сазан бьет через бредень золоченым штопором. Учащая шаг, Григорий загибает бредень. Аксинья, согнувшись, выбегает на берег. По песку шуршит схлынувшая назад вода, трепещет рыба.
- Через займище пойдем?
- Лесом ближе.
- Эй, вы, там, скоро?
- Идите, догоним. Бредень вот пополоскаем.
Аксинья, морщась, выжала юбку, подхватила на плечи мешок с уловом и почти рысью пошла по косе. Григорий нес бредень. Прошли сажен сто. Аксинья заохала.
- Моченьки моей нету! Ноги судорогой сводит!
- Вот прошлогодняя копна, может погреешься?
- И то. Покедова до дому дотянешь - померить можно.
Григорий свернул на бок шапку копны, вырыл яму. Слежалое сено ударило горячим запахом прели.
- Лезь в середку. Тут, как на печке.
Аксинья, кинув мешок, по шею зарылась в сено:
- То-то благодать!
Подрагивая от холода, Григорий прилег рядом. От мокрых Аксиньиных волос шел нежный волнующий запах. Она лежала запрокинув голову, мерно дыша полуоткрытым ртом.
- Волосы у тебя дурнопьяном пахнут. Знаешь, этаким цветком белым... - шепнул, наклонясь, Григорий.
Она промолчала. Туманен и далек был взгляд ее, устремленный на ущерб сияющего месяца. Григорий, выпростав из кармана руку, внезапно притянул ее голову к себе. Она резко рванулась, привстала:
- Пусти!
- Помалкивай.
- Пусти, а то зашумлю!
- Погоди, Аксинья...
- Дядя Пантелей!..
- Ай заблудилась? - совсем близко, из зарослей боярышника отозвался Пантелей.
Григорий, стиснув зубы, прыгнул с копны.
- Ты, чево шумишь? Ай заблудились? - подходя переспросил старик.
Аксинья стояла возле копны, поправляя сбитый на затылок платок. Над нею дымился пар:
- Заблудиться-то нет, а вот было чуть не замерзла!
- Тю, баба, а вот, гля, копна. Посогрейся.
Аксинья улыбнулась, нагнувшись за мешком...


Текст восстановлен кандидатом философских наук Анатолием Сидорченко под редакцией Юрия Кувалдина

Крюков Федор Дмитриевич, депутат I Государственной Думы от Области войска Донского. Федор Дмитриевич Крюков по окончании высшего образования посвятил себя педагогической деятельности. Федор Дмитриевич сотрудничает в журнале «Русское богатство» . По своим взглядам Федор Дмитриевич примыкает к крайним левым партиям. Подписал "Выборгское воззвание " 10 июля 1906 года в г. Выборге и осужден по ст.129, ч.1, п.п.51 и 3 Уголовного Уложения.

Использованы материалы сайта http://www.kodeks.ru/

Крюков Федор Дмитриевич (2.02.1870-4.03.1920), писатель, общественный деятель. Родился в станице Глазуновская, ныне Волгоградской обл. в семье станичного атамана. В 1892 окончил петербургский Историко-филологический институт. В 1893-1905 был учителем. В 1906 избран депутатом I Государственной думы от Области Войска Донского. В 1906-1907 выступал в Думе и в печати против использования донских полков для подавления революционных выступлений. Начал печататься в 1892 («Гулебщики. Очерк из быта стародавнего казачества»). В рассказах («Пособие»», «В родных местах», «Клад», «Казачка» и др.) рисовал колоритный быт донского казачества, изображал также жизнь русского учительства, духовенства, чиновников, военных.

Использованы материалы сайта Большая энциклопедия русского народа - http://www.rusinst.ru

Писатель и депутат Госдумы

Крюков, Федор Дмитриевич – русский писатель, общественный деятель. Родился в семье станичного атамана. В 1892 году окончил петербургский Историко-филологический институт. В 1893-1905 годах был учителем. В 1906 году избран депутатом 1-й Государственной думы от Области Войска Донского. Был одним из учредителей партии «народных социалистов». В 1906-1907 годах выступал в Думе и в печати против использования донских полков для подавления революционных выступлений. Начал печататься в 1892 году («Гулебщики. Очерк из быта стародавнего казачества»). В рассказах («Пособие», «В родных местах», «Клад», «Казачка» и др.) рисовал колоритный быт донского казачества. В дальнейшем под влиянием В.Г.Короленко , П.Ф. Якубовича , А.С.Серафимовича , с которыми К. был в дружеских отношениях, в его произведениях усиливаются социальные мотивы; он описывает тяжесть царской службы казаков, положение бедноты, бесправие женщины, революционное брожение среди казаков в период 1905-1907 годов. Крюков изображал также жизнь русского учительства, духовенства, чиновников, военных. Писал художественно-публицистические очерки. В.И.Ленин использовал очерк Крюкова «Без огня» в статье «Что делается в народничестве и что делается в деревне?» (Соч. т. 18, с. 520, 522-523). К. печатался в журнале «Русское богатство» ; с 1912 года стал одним из его редакторов. Короленко писал: «Крюков писатель настоящий, без вывертов, без громкого поведения, но со своей собственной нотой, и первый дал нам настоящий колорит Дона» . Годы гражданской войны Крюков провел на Дону, был секретарем Войскового Круга, редактором газеты «Донские ведомости».

Краткая литературная энциклопедия в 9-ти томах. Государственное научное издательство «Советская энциклопедия», т.3, М., 1966.

Объявлен автором "Тихого Дона"

Федор Крюков! Никто не знал, что был такой писатель, пока не затеялась катавасия с авторством "Тихого Дона". А. Солженицын стал утверждать, что автором "Тихого Дона" является глазуновский казак и депутат Госдумы Федор Дмитриевич Крюков. Те, кто не имеет литературного слуха, тоже могут так подумать. Но, прочитав Крюкова, решишь: "Все, как у Шолохова, язык, местность, казачьи манеры, "жалмерки" и т.п. И все же не хватает "куражу", "грамматической ошибки". Слишком отточено и выверено, слишком литературно.

Со своей сестрой Лидой и зятем Володей мы ездили в ст. Глазуновскую Волгоградской области. Встретили старую учительницу - теперь верующую в Господа нашего. Учительница утверждала, что тайно своим воспитанникам она читала "Офицершу" Крюкова. Он был в те, уже хрущевско-брежневские годы, под запретом.

Дом отца Ф.Д.Крюкова до войны еще переоборудовали под маслозавод. Он сгорел. От Крюковых остался старый одичавший сад. Его здесь так и называют "Крюков сад". Осталась и пристройка к дому для наемных рабочих.

Мы с поэтом Владимиром Нестеренко разыскали могилу деникинца Ф.Крюкова, умершего под ст. Новокорсунской от сыпного тифа. Но никто с места не двигается, чтобы хоть как-то обозначить место захоронения друга В.Г.Короленко , добротного русского писателя. Опасаются: вдруг опять начнут кивать на Федора Дмитриевича, как на автора эпопеи "Тихий Дон". Горька посмертная судьба Крюкова - человек уж, больно подозрителен. Что там в сундучке возил? А ничего - газетные заметки.

Николай ИВЕНШЕВ - Прописи ("Русская жизнь", 2002 г.)

Сочинения:

Казацкие мотивы, Очерки и рассказы, СПб, 1907;

Рассказы, т. 1, М., 1914.

Литература:

Горький М., О писателях-самоучках, Собр. соч., т. 24, М., 1953;

Короленко В.Г., Избранные письма, т. 3, М., 1936, с. 226;

Горнфельд А., Рассказы Крюкова, в его кн.: Книги и люди, СПб, 1908;

его же, Памяти Ф.Д.Крюкова, «Вестник литературы», 1920, № 6;

Боцяновский В., Из воспоминаний о Ф.Д.Крюкове, там же, 1920, № 9.

Здесь читайте:

«Русское богатство» , литературный, научный и политический журнал, 1876-1918 гг.

Депутаты Государственной Думы в 1905-1917 гг. (биографический указатель)


Родился Федор Крюков 14 (2) февраля 1870 г. в старинной казачьей станице Глазуновская Усть-Медведицкого округа земли Всевеликого войска Донского в семье Дмитрия Ивановича Крюкова. Рос в обычной по тому времени казачьей среде. Дед Федора Крюкова был войсковой старшина в отставке. Иван Гордеевич Крюков оставил сыну в наследство «офицерский участок».


Отец писателя - станичный атаман, вахмистр (урядник) действительной службы - род. ок. 1815 г., в той же станице Глазуновской. Д.И. Крюков неоднократно избирался атаманом станицы и умер в 1894г., исполняя в этой должности четвертый срок. На своем участке земли Дмитрий Иванович Крюков хозяйство вел рачительно и от того дал образование своим детям. Мать Акулина Алексеевна, как утверждает писатель Ю. Кувалдин, - донская дворянка. Федор, получив высшее образование, стал знаменитым казачьим журналистом, известным политиком и писателем. Александр, с серебряной медалью закончив в Орле гимназию, служил лесоводом в Брянске, в 1920 г. из-за широкой популярности старшего брата замучен ЧК слободы Михайловка (по др. версии расстрелян красными отморозками на ж\д станции ввиду своего благородного происхождения). Сестры Мария и Евдокия, неся из-за брата красную кару, вероятно, умерли от голода в тридцатых годах. Приемный сын Петр, после смерти отца, отступил с Белой гвардией. Казакоман, поэт и журналист,издатель - всегда тосковал по родине, жизнь эмигранта в Европе не сложилась, одинокая смерть в доме присмотра за инвалидами Сан-Африк во Франции.

В 1880 г. Ф.Д. Крюков успешно окончил церковно-приходское училище в родной Глазуновской. Продолжить учебу родители направили его далече - через две реки, за сорок верст в Усть-Медведицкую станицу, ныне райцентр Серафимович. В окружной станице Усть-Медведицкой он учился весьма прилежно, в старших классах даже подрабатывал частными уроками. Гимназию он окончил с серебряной медалью в 1888 г. В ту пору это была одна из лучших гимназий в России. Здесь казачатам давали глубокие основательные знания не только по государственной программе. Атмосфера казакомании, царившая здесь, прививала юным в форменном, по-военному стильном обмундировании воспитанникам неистребимую любовь к родному краю, традициям казачества, православию. Каждый из гимназистов основательно знал историю своей земли, все подвиги его великих представителей. Гимназистам с малых лет прививался вкус к исследовательской работе, поискам документальных свидетельств о героях и легендарных событиях на тихом Дону. Вероятно по-этому и не случайно в стенах этой гимназии вместе с Крюковым учился Ф.К. Миронов (командарм 2 ранга), А.С. Попов (писатель Серафимович 1863-1949) и Петр Громославский (тесть М. А. Шолохова), Агеев, Орест Говорухин. Близорукость не позволяла Ф.Крюкову стать военным, пришлось делать статский выбор.

В 1888 г. Ф.Крюков поступил на казенное содержание в Императорский Санкт-Петербургский историко-филологический институт где получил блестящее образование. Преподавание истории, русской словесности и древних классических языков было поставлено в Институте превосходно. Лекции читали, как правило, профессора Санкт-Петербургского университета. Историко-филологический институт был учрежден в Петербурге в 1867 г.специально с целью готовить преподавателей гуманитарных дисциплин для гимназий, для подготовки учителей древних и новых языков, словесности, истории, географии. Помещался институт в бывшем дворце императора Петра II (Университетская наб., 11). Принимались сюда выпускники гимназий и философских классов духовных семинарий. Срок обучения длился четыре года. До 1904г. институт представлял собой закрытое учебное заведение с полным казенным содержанием. Свидетельство об окончании института приравнивалось к диплому университета. В 1918г. его реорганизовали в Педагогический институт при 1-м Петроградском университете.

В июне 1892 г. Ф.Крюков успешно окончил Императорский институт по разряду истории и географии. Со своим однокурсником В.Ф. Боцяновским (1869–1943) – литературоведом, автором первой книги о М.Горьком (1900) Ф.Крюков дружил всю жизнь. После окончания института Крюков пытался освободиться от шестилетней обязательной педагогической службы, намереваясь стать священником. Однако, не получилось. Об этом он выразительно расскажет в воспоминаниях "О пастыре добром. Памяти о. Филиппа Петровича Горбаневского" - "Руские записки", № 6,1915,).

В 1893-1905 гг. учительствует в Орле и Новгороде. С 29 сентября 1893 г. Крюков - воспитатель Благородного пансиона Орловской мужской гимназии (ул. Карачевская, д.72). Сюда он приехал в 23-летнем возрасте, через год после своего первого выступления в печати. Поселился на ул. Воскресенской в доме Зайцева. Интересно, что Крюков в те годы явился воспитателем замечательного поэта Серебряного века Александра Тинякова. Вместе они издавали рукописный журнал. В Орле произошло формирование и становление Крюкова как писателя. Материала и жизненных наблюдений накопилось много Здесь же 31 августа 1900г. сверхштата стал учителем истории и географии, одновременно исполняя прежние обязанности воспитателя вплоть до 1904 г. Высочайшим приказом по гражданскому ведомству от 11 октября 1898 г. он был утвержден по классу занимаемой должности в чине коллежского асессора со старшинством с 29 сентября 1893 г.. Отмечалось, что педагог «к ответственности привлекаем не был и под судом и следствием не состоял». Дополнительно Крюков преподавал историю в Николаевской женской гимназии (1894-98). С 1898 по 31 августа 1905 г. преподавал русский язык в Орловско-Бахтина кадетском корпусе.

1 января 1895 г. награжден орденом св. Анны 2-й степени ("Анна на шее"). В начале 1900-х гг. Фёдор Дмитриевич входит в список лиц, имеющих право быть присяжными заседателями но Орловскому уезду. В феврале 1903 г. он выступил с лекцией, посвященной 42-й годовщине реформы об освобождении крестьян от крепостной зависимости. В конце того же года писатель вошел в комиссию по вопросу расширения гимназического курса, которая высказалась против исключения из программы Ф. Достоевского и Л. Толстого.

Опубликование рассказа о нравах Орловской мужской гимназии вызвало конфликт с коллегами (см. Б.п., Орел. Смятение среди педагогов, «Русское слово», 1904, 19 нояб.), разрешившийся перемещением Крюкова с 31 авг.1905г. на должность сверхштатного учителя истории и географии в Нижегородское Владимирское реальное училище. После появления в столичной прессе рассказа "Картинки школьной жизни", пришлось инакомыслящему педагогу переехать в другой город.

Как гражданин и педагог он все же был отмечен Россией. За свою преподавательскую деятельность Федор Дмитриевич был награжден орденами Св. Анны 2-й степени и Св. Станислава 3-й степени. Федор Крюков имел чин - Статский советник.

В апреле 1906 г. Федор Крюков избирается депутатом Первой Государственной думы от Области Войска Донского.

- "С лета 1905 года я за одно литературное прeгрешение был переведен распоряжением попечителя московского округа из орловской гимназии в учителя нижегородского реального училища. Здесь в начале марта 1906 года я получил казенный пакет с печатью глазуновского станичного правления. Сообщалось, что глазуновский станичный сбор, во исполнение Высочайше утвержденного положения о выборах в Государственную Думу, выбрал меня выборщиком в окружное избирательное собрание по Усть-Медведицкому округу области Войска Донского. ("Выборы на Дону" РБ)

В 1906-1907 гг. он зажигательно, ярко выступал в Думе и в печати против использования донских полков для подавления революционных выступлений. Часть исследователй считает, что он был даже одним из учредителей партии «народных социалистов».

В июле 1906 г. после роспуска Николаем II Думы Крюков в г.Выборге. 10 июля в гостинице "Бельведер" подписал знаменитое «Выборгское воззвание», за что с дек. 1907г. отбыл 3-х месячное тюремное заключение в столичной тюрьме Кресты. Осужден по ст.129, ч.1, п.п.51 и 3 Уголовного Уложения. За агитационные выступления 20.08.1906г. на нижней площади в ст. Усть-Медведицкой либеральному народнику Крюкову - вместе с будущим командармом Второй Конной Ф.К.Мироновым - было запрещено проживание в пределах Области Войска Донского. Казаки ст. Глазуновской отправляли прошение войсковому наказному атаману о снятии позорного запрета. Но тщетно. В 1907г. за участие в революционных волнениях административно выслан за пределы Области Войска Донского на несколько лет. Доступ к прежней преподавательской деятельности тоже был закрыт. Выручил друг детства металлур-ученый Николай Пудович Асеев, устроив его помошником библиотекаря в горном институте.

Тем не менее Федор Дмитриевич регулярно, два-три раза в году приезжал в свой "угол" ст. Глазуновскую. Крюков всегда сохранял активный интерес к станичной жизни, непосредственно участвовал в ней, реально помогая землякам в разрешении возникавших трудностей. Здесь он не только участвовал в текущей хозяйственной жизни, в полевых работах, принимал заботу о родных, - позднее еще и усыновил ребенка. С сестрами Марией и Евдокией стали воспитывать сына Петра.

В ноябре 1909г. Крюков, после смерти П.Ф.Якубовича, с которым был дружен избран товарищем-соиздателем толстого столичного журнала «Русского богатства».

С началом Первой мировой войны, патриотически настроенный, Ф.Д. Крюков оказался в зоне боевых действий. Поздней осенью 1914 г. Федор Крюков покинул Донскую область, чтобы отправиться на турецкий фронт. После долгого путешествия он присоединился к 3-му госпиталю Государственной думы в районе Карса. К строевой службе призван не мог быть - в молодости был освобожден от воинской службы по близорукости. Много пишет рассказов в журнал и газеты, являясь непосредственным очевидцем всех ужасов войны, как представитель комитета третьей Государственной Думы при отряде Красного креста на Кавказском фронте (1914 – начало 1915 г.).

Зимой,в ноябре 1915 – феврале 1916 г. – с тем же госпиталем он находился на Галицийском фронте. Впечатления об этом периоде своей жизни Крюков отразил во фронтовых заметках «Группа Б» («Силуэты»). Многочисленные впечатления об увиденном печатал во фронтовых очерках в лучших российских периодических изданиях.

1917г. Писатель жил в Петрограде и был прямым свидетелем начала февральской революции, но такую революцию, со всей её пошлостью воспринял негативно. В мрте 1917г. в Петрограде Крюков избран в Совет Союза Казачьих Войск. В очерках «Обвал», «Новое», «Новым строем» показал реальную картину мерзости и разложения, которое несет с собой так называемая пролетарская «революция». Не прекращает работать над «большой вещью» - романом о жизни Донского казачества.

Январь 1918 г., навсегда покидает Петроград и возвращается на родину. В мае 1918 Крюков был арестован красноармейцами, а затем отпущен по приказу Филиппа Миронова. В июне 1918 в одном из наступлений на слободу Михайловку был контужен в результате разрыва снаряда был легко контужен снарядом. До 5 июля бои идут с пременным успехом, станицы, расположенные между станцией Себряково и Усть-Медведицкой переходят из рук в руки. Крюков был директором Усть-Медведицкой женской гимназии. С осени 1918 Крюков становится директором УстьМедведицкой мужской гимназии и, вероятно, именно в этот периоди написал основные части романа, посвященные Гражданской войне.

Этапы литературной деятельности писателя:

Еще в первые годы учебы в институте, Федор Дмитриевич пристрастился к литературе, которая постепенно стала основным содержанием его жизни. Литературная деятельность открылась со статьи «Казаки на академической выставке», опубликованной (18.03.1890) в журнале «Донская речь». До 1894 года Федор Крюков сотрудничал в «Петербургской газете», печатая короткие рассказы. Более года жил на заработок от сотрудничества с ней (1892-94), печатая короткие рассказы из столичного, сельского и провинциального быта. Тогда же он опубликовался и в "Историческом вестнике" - посвящая казакам Дона в Петровскую эпоху большие рассказы "Гулебщики. Очерк из быта стародавнего казачества" (1892, № 10) и "Шульгинская расправа. (Этюды из истории Булавинского возмущения)" (1894, № 9: отрицат. рец.: С. Ф. Мельников-Разведенков - "Донская речь". 1894, 13. 15 дек.). Начал публиковаться в "Северном Вестнике" 1890-х гг., "Русских Ведомостях", "Сыне Отечества" и других, затем стал ближайшим сотрудником и членом редакции "Русского Богатства".

К этому времени относятся первые значительные произведения из жизни современного Донского казачества, такие как «Казачка» (Из станичного быта (1896), «Клад» (1897), «В родных местах» (1903). С начала 900-х годов Федор Крюков в основном печатался в журнале В.Г. Короленко «Русское богатство».В нескольких номерах за 1913 г. в нем были напечатаны главы "Потеха” и "Служба”, входящие в большой очерк Ф. Д. Крюкова "В глубине” (писатель публиковал его под псевдонимом И. Гордеев). Кроме этих глав, в очерк входят еще четыре: "Обманутые чаяния”, "Бунт”, "Новое”, "Интеллигенция”. В целом эти произведения рисуют широкую панораму жизни донского казачества. Как остронаблюдательный писатель, Крюков подмечает специфические черты казачьего нрава, детали быта, особенности, красочность говора своих героев, отношение к воинской службе, курьезные и грустные явления их жизни. Своим крестным отцом в литературе Федор Крюков всегда считал В.Г. Короленко. За исключением рассказа «Клад», помещенного в «Историческом вестнике», почти все произведения, написанные Крюковым в Орле, были опубликованы в журнале «Русское богатство», который редактировал Короленко.Здесь публиковались произведения Г.И.Успенского, И.А.Бунина, А.И.Куприна, В.В.Вересаева, Д.Н.Мамина-Сибиряка, К.М.Станюковича и других писателей, известных своими демократическими взглядами.

Крюков, комплексуя и стесняясь, все же попытался выйти за рамки газет и журнала «Русское богатство». В 1907 г. он отдельно издал «Казацкие мотивы. Очерки и рассказы» (СПб., 1907), в 1910-м - «Рассказы» (СПб., 1910).

Постоянно печатался в газете «Русские ведомости» (1910–1917), где сделал 75 публикаций, и периодически в газете «Речь» (1911–1915) очерки, рассказы, многочисленные зарисовки. С начала десятых годов Крюков все чаще выходит за рамки казацкой тематики, стремится расширить круг своих наблюдений. Благодаря участию в переписи населения родился очерк «Угловые жильцы» (РБ, 1911, №1) о бедствующих низах Петербурга.

Получив поддержку со стороны Короленко и поэта П. Якубовича, он становится постоянным сотрудником журнала «Русское богатство». С 1912 г. Крюков - его редактор, заведует отделом литературы и искусства в журнале. Результатом длительного творческого сотрудничества Федора Дмитриевича с В.Г. Короленко – главным редактором журнала «Русское богатство» (с 1914 – «Русский вестник»),явилось то, что с 1896 по 1917 г. Ф.Д. Крюков опубликовал 101 произведение различного жанра. Короленко писал: «Крюков писатель настоящий, без вывертов, без громкого поведения, но со своей собственной нотой, и первый дал нам настоящий колорит Дона».

В нескольких номерах журнала «Русское богатство» за 1913 г. были напечатаны главы «Потеха» и «Служба», входящие в большой очерк Ф. Д. Крюкова «В глубине» (писатель публиковал его под псевдонимом И. Гордеев). Период до 1914 г. – наиболее значительный в творчестве Ф.Д. Крюкова. Он пишет десятки повестей и рассказов, описывающих народную жизнь современной ему России, уделяя особенное внимание «родному углу» - Тихому Дону. С 1914 г. выступает в журнале «Русские записки», одним из официальных издателей которого был В. Г. Короленко. В рассказах («Пособие», «В родных местах», «Клад», «Казачка» и др.) рисовал колоритный быт донского казачества. В дальнейшем под влиянием В.Г.Короленко, П.Ф.Якубовича, Александра Серафимовича, с которыми Крюков был в дружеских отношениях, в его произведениях усиливаются социальные мотивы Он описывает тяжесть царской службы казаков, невыносимое положение бедноты, бесправие женщины, революционное брожение среди казаков в период 1905-1907 гг.

Крюков изображал также жизнь русского учительства, духовенства, чиновников, военных. Писал художественно-публицистические очерки. В.И.Ленин использовал очерк Крюкова «Без огня» в статье «Что делается в народничестве и что делается в деревне?» (Соч. т. 18, с. 520, 522-523).

Общий объем произведений Ф.Д. Крюкова составляет не менее 10 томов (350 произведений), но при жизни писателя в 1914 году был издан лишь один.

В 1918-1919 он редактор "Донских ведомостей" печатался в журнале «Донская волна», газетах «Север Дона», «Приазовский край».

Дни последние - Таинственная смерть:

Секретарь Войскового круга. В начале 1920 г., собрав в полевые сумки рукописи, отступил вместе с остатками армии Деникина из Новочеркасска, шли через Кубань к Екатеринодару. 23 января 1920г. в екатеринодарской газете "Вечернее время", промелькнуло сообщение о том, что Ф. Крюков, проведя несколько дней в кубанской столице, отправился на север, чтобы продолжить борьбу с большевиками, оставался ровно месяц до смерти...

По одним сведениям, на Кубани Крюков заболел сыпным тифом.Умер от тифа или плеврита и был тайно похоронен в районе станицы Новокорсуновской. По другим был убит и ограблен Петром Громославским, будущим тестем Шолохова.Федор Крюков заболел сыпным тифом и умер 20 февраля (по одним сведениям в станице Новокорсуновской, по другим - в станице Незаймановской или Челбасской). Утверждают и то, что похоронен писатель Федор Дмитриевич Крюков близ ограды монастыря где-то в районе станицы Новокорсуновской. Его прах так и не был потревожен до сегодняшнего дня – могила его безвестна, нет на ней даже креста. Вырос холмик может быть где-то в безвестном хуторе на берегу Егорлыка, может и просто при обочине дорог....

Существует версия (И. Н. Медведева-Томашевская, А. И. Солженицын), согласно которой Фёдор Крюков является автором «первоначального текста» романа М. А. Шолохова «Тихий Дон». Не все сторонники теории плагиата Шолохова поддерживают эту версию.

Федор Крюков. Начало XX века

Просматривая карты и космические снимки Дона, поневоле приходишь к выводу, что топографический прототип хутора Татарского расположен в шестидесяти верстах восточней Вешенской. Итак, хутор Хованский, само имя которого – тайный поклон от хованщины, первой искры русской буржуазно-демократической революции и первой попытки ввести в России парламентское устройство. Дело однако не в имени. Просто это место и по реалиям, и по пропорциям, и по абсолютным расстояниям идентично описанному в романе. И другого такого на Дону не существует.

Позволим внимательному читателю самостоятельно увериться в этом:

Хутор Хованский – в двенадцати верстах от Усть-Медведицкой станицы, на запад по Гетманскому шляху. От ветров он укрыт с юга меловой горой, а перед ним высокий обрыв и песчаная (так на картах!) коса, отделенная ериком, полузаросшей протокой из Дона в Дон. На одних картах коса изображена как остров, на других как полуостров.

Левый берег – неудобь: Обдонский лес, буреломы, голощечины, ендовы, пески. Здесь, как раз против куреня Мелеховых, – то, что в романе названо Прорвой. Это редкое слово, не попавшее даже в донские словари, но его знает Словарь русских народных говоров (с пометой Дон ). Прорва – промыв берега, место, где река промыла себе новое русло. Еще одно донское значение – прореха. Ну а в ТД это сухое русло, ведущее к Дону от длинного и узкого, ятаганообразного озера. Наполняется и оживает Прорва лишь во время весны воды да летних ливней. Тогда она урчит и гремит так, что ее слышно и от куреня Мелеховых (а это как минимум полверсты).

Для Крюкова Прорва – слово родное. Так звали речку его детства, речку-трудягу, текущую мимо Глазуновской станицы: «Узенькая такая речка вроде Прорвы с зацветшей, покрытой плесенью водой, а над речкой вишневые сады и сизые, задумчивые вербы слушают, как колеса кряхтят, вода кипит и бурлит, и смотрят, как солнце ловит брызги, зеленые, как осколки бутылки» [Ф. Д. Крюков. Мечты // «Русское Богатство», 1908].

Начнем со схемы (все картинки кликабельны!):

…Выложил пост с географической привязкой хутора Татарского к реальному хутору Хованскому. И подтвержденную картографическими реалиями свою интерпретацию: Хованский – прототип мелеховского хутора в «Тихом Доне». Другого такого места на Дону просто нет.

Получил ответ от петербургского библиографа Игоря Шундалова. Он обнаружил, что ятаганообразное озерцо западней Татарского, которое в романе именуется Царевым прудом, на карте 1870 г. названо Царицыным ильменем (в переводе с донского Царицыным озером).

Озеро именно такое, как описано в романе – в двух-трех верстах восточней хутора, на самом берегу Дона, отделенное от реки лишь песчаным увалом. И находится, как сообщает сотник Листницкий, в полутра сотнях верст от станции. Станция – железнодорожная станция Миллерово, в романе она мелькает не раз. Впрочем, по этой привязке подойдет и хутор вблизи Вешенской станицы.

А вот координаты Царева пруда в романе:
«Посмеиваясь, Григорий оседлал старую, оставленную на племя матку и через гуменные ворота — чтоб не видел отец – выехал в степь. Ехали к займищу под горой. Копыта лошадей, чавкая, жевали грязь. В займище возле высохшего тополя их ожидали конные: сотник Листницкий на поджарой красавице кобылице и человек семь хуторских ребят верхами.
– Откуда скакать? – обратился к Митьке сотник, поправляя пенсне и
любуясь могучими грудными мускулами Митькиного жеребца.
– От тополя до Царева пруда.
– Где это Царев пруд? – Сотник близоруко сощурился.
– А вон, ваше благородие, возле леса.
Лошадей построили. Сотник поднял над головою плетку. Погон на его плече вспух бугром.
– Как скажу «три» – пускать! Ну? Раз, два… три!
Первый рванулся сотник, припадая к луке, придерживая рукой фуражку. Он на секунду опередил остальных. Митька с растерянно-бледным лицом привстал на стременах – казалось Григорию, томительно долго опускал на круп жеребца
подтянутую над головой плеть».

От тополя да Царева пруда – версты три. Это уже в девятнадцатом, когда началось антибольшевистское восстание, Крюков переносит мелеховский хутор ближе к Вешенской. А в первом варианте романа говорящим для него было имя Хованский (1682 год, стрелецкий бунт, возглавленный Иваном Хованским, первая попытка учредить на Руси парламент).

Описав некую конкретную местность, но назвав ее другим именем, художник рассчитывает на читательское узнавание и на припоминание реального имени. Так произошло и в этом случае. Дело в имени хутора, отсылающего к целому комплексу литературных и исторических воспоминаний, весьма актуальных. Но, разумеется, в том случае, когда само непроизнесенное имя является знаковым. Так получилось у Крюкова с хутором Хованским.

След переноса хутора к Вешенской углядел исследователь А. В. Венков: «Прохор Зыков (часть 6, гл. LIV) движется из Татарского вдоль Дона на запад (вверх по течению) и проезжает хутор Рубежин, который относится не к Вёшенской, а к Еланской станице, Вёшенский юрт начинается ещё выше (западней). Соответственно, Татарский находится ещё восточней Рубежина и тем более относится не к Вёшенской, а к Еланской или даже ещё более нижней – Усть-Хопёрской станице».

Ну а В. И. Самарин указал, что земляк главных героев купец Мохов проживает в станице, находящейся «неподалёку от устья Хопра».

Так и вышло.

Но то, что название аукнулось столь внятно: Хованский – скачка наперегонки по займищу до Царева (!) пруда, в которой дворянин Листницкий проигрывает завтрашнему карателю и палачу Митьке Коршунову.

Такого, честно говоря, я даже и не ожидал.

Знал, что при общей сумме совпадений ошибки быть не может. И всё равно сижу малость потрясенный.

Кстати, карта с Царицыным озером 1870 года. В этом году и родился Федор Дмитриевич Крюков. Так что гидрониму Царицин ильмень можно верить. Другое дело, что Крюкову тут нужен был именно Царев пруд. Как в названии хутора уже во аремя гражданской войны понадобилось имя татарника, несгибаемого, колючего цветка, воспетого сначала Львом Толстым, а потом и Федором Крюковым. В середине ноября 1919 года он пишет:

«И я вспоминаю прекрасный образ, который нашел великий писатель земли русской в «Хаджи-Мурате» для изображения жизнестойкой энергии и силы противодействия той девственной и глубокими корнями вошедшей в родимую землю человеческой породы, которая изумила и пленила его сердце беззаветной преданностью своей, – светок-татарник… Он один стоял среди взрытого, борожденного поля, черного и унылого, один, обрубленный, изломанный, вымазанный черноземной грязью, все еще торчал кверху. «Видно было, что весь кустик был переехан колесом и уже после поднялся и потому стоял боком, но все-таки стоял, – точно вырвали у него кусок тела, вывернули внутренности, оторвали руку, выкололи глаза, но он все стоит и не сдается человеку, уничтожившему всех его братьев кругом его»…

Необоримым цветком-татарником мыслю я и родное свое казачес­тво, не приникшее к пыли и праху придорожному в безжизненном просторе распятой родины, отстоявшее свое право на достойную жизнь и ныне восстановляющее единую Россию, великое отечество мое, прекрасное и нелепое, постыдно-досадное и невыразимо дорогое и близкое сердцу».

А вот гугловский снимок Хованского и его окрестностей:

От западного края хутора до «колена» Дона четыре версты, от восточного конца до дальнего пруда – три (всё, как в романе). Дальше еще около двух верст до огромного хуторского луга и «Алешкина перелеска» (на военной карте 1990 г. здесь отмечен дубовый лес; так и в ТД), еще восточней – Красный яр и брод через Дон (историческое название – Хованский перелаз). Отсюда старик Мелехов крестится перед покосом на восток, «на беленький стручок далекой колокольни». Это господствующая над округой шатровая колокольня церкви Воскресения Господня (1782 год), старейшая постройка на краю Усть-Медведицкой станицы (до нее от луговой деляны Мелеховых верст восемь). Причем с мелеховского луга видна только смотрящая на запад колокольня, которая закрывает собой тело храма.

…15 декабря 2018 г. получаю электронный привет с Дона от Леонида Бирюкова: «Почему старик Мелехов крестился перед покосом на восток «на беленький стручок далёкой колокольни»? Потому что жители хутора Хованского Усть-Медведицкой станицы были прихожанами Воскресенской церкви станицы Усть-Медведицкой, Усть-Медведицкого благочиния». ГАРО. Ф 226. Оп. 3. Д. 11739. Л. 1–29 об.

Колокольня Воскресенской церкви над береговым обрывом Усть-Медведицкой станицы («беленький стручок»). Архивное фото.

Обратимся к генштабовской двухкилометровке 1990 г.

Колокольня (ищи красную отметку «+») прекрасно просматривается от Хованского перелаза (отметка – красная буква «Х»), ведь перепад высот правого и левого берегов достаточно велик.

* * *
Так случилось, что последовательность первых глав первой части романа (со второй по восьмую) оказалась инвертирована: ни редактор Серафимович, ни назначенный в авторы юный плагиатор, не сумели корректно восстановить авторскую архитектуру текста.

Подобные ошибки топорного, насильственного монтажа обнаружены и в других частях романа, об этом см., в частности, в публикациях Алексея Неклюдова: http://tikhij-don.narod.ru

Как такое могло произойти – вопрос праздный.

Неполная «рукопись» романа («черновики» и «беловики»), спешно изготовленная Шолоховым весной 1929 г. для «комиссии по плагиату», не только уличает ее изготовителей, но и дает представление о подлинных черновиках «Тихого Дона». Механически воспроизводя первую авторскую редакции, неискушенные в текстологии монтажники середины 1920-х не заметили, что подлинный автор существенно переработал начальную редакцию романа и последовательность глав несколько изменилась.

В конце апреля 2010 года в эпистолярной дискуссии о хронологии романа московский исследователь Савелий Рожков предположил, что первые восемь страниц с историей рода Мелеховых и утренней рыбалкой в протографе располагались после сцены ночной рыбалки (и до покоса), а рыбалка с отцом и продажа сазана купцу Мохову приходится на день Троицы. (И гусь, и сазан в этот день оказываются весьма кстати. Как и «праздничная рубаха»… Но есть и другие, не косвенные, а прямые указания. О них ниже.)

Помимо Рожкова участие в той дискуссии приняли Алексей Неклюдов и автор этой заметки. Проверив предположение коллеги, я убедился и в корректности, и в необходимости перенесения сцены утренней рыбалки (но не истории рода Мелеховых).

Во II главе перед тем, как начать удить сазанов, Григорий обменивается с отцом такими репликами: «– Куда править? – К Черному яру. Спробуем возле энтой ка́рши, где надысь сидели» (с. 14).

Обратимся к шолоховским «черновикам». Григорий говорит: «– За что серчаешь, Аксютка? Неужели за надышные, что в займище?..» (с. 28). Иное в издании ТД, которое осуществлялось в более исправного списка: «– За что серчаешь, Аксютка? Неужели за надышнее, что в займище?..» (ТД: 1, VIII, 48).

Нады’шний – третьего дня (ДС). По СРНГ 1. на днях, недавний; 2. Прошлый, минувший. От диалектного надысь: «Эта уш на третий день – ни вщира, ни позавщира, а надысь» (ДС). Ну а на’дышный – нужный (ДС), от надо . Переписчик не вдумывается в смысл и потому путает «е» с «ы». (В протографе после «д» шло подряд аж девять «крючков», столь похожих друг на друга в продвинутых почерках.)

Но что за надышняя карша и что это за яр, о которых говорит старик Мелехов?

А вот они. В IV (!) главе Аксинья советует:

«– Гриша, у берега, кубыть, карша. Надоть обвесть.
Страшный толчок далеко отшвыривает Григория. Грохочущий всплеск, будто с яра (курсив мой. – А. Ч. ) рухнула в воду глыбища породы» (с. 33).

У этой карши (у затонувшего вяза) и сидят, штопая прорванный сомом бредень, Григорий и Аксинья. Оттого и нарываются на вопрос прибежавшей с косы Дуняшки: «– Вы чего ж тут сидите? Батянька прислал, чтоб скорей шли к косе».

Это «сидение» и напомнит старик сыну через три дня на утренней рыбылке: «– Куда править? – К Черному яру. Спробуем возле энтой ка́рши, где надысь сидели» (с. 14).

…И где обнаружилась прореха в бредне, который вели Григорий с Аксиньей, и где Гришка чуть не утонул. И где он едва не соблазнил жену соседа.

Григорий не знает, что отец все видел из кустов боярышника, а потому и велит теперь сыну править на место того, едва не случившегося преступления.

Вот почему на третий день после той, ночной рыбалки, Пантелей Прокофьевич, уже обряженный в праздничную рубаху, передумал идти в церковь. Именно там, у затонувшей карши, он должен прочитать сыну отцовское наставление, именно там его мораль будет наиболее действенна.

Но почему для ночной рыбалки было выбрано именно то место?

В апреле-мае на Дону нерестится стерлядь. Она выбирает для этого «нерестовые ямы» – омуты с песчаным и галечным дном (как раз такое, с «нацелованной галькой» возле косы у хутора Татарского). Именно за стерлядью и ведет охоту многоопытный старик Мелехов.

(О локализации Черного Яра см. выписку в конце этого текста.)

Вся IV глава посвящена ночной рыбалке бреднем, в бурю. Тут же и та копна, в которой Аксинья отказала Григорию, а хитрый Пантелей наблюдал за этим, выжидая в зарослях боярышника.

Итак, через два дня на третий старик решается поговорить с сыном и зовет того порыбалить удочками. При этом на старике «праздничная рубаха». Так в шолоховской имитации «черновика» на с. 9, копирующей протограф; в издании же куда глуше, но тоже с намеком – рубаха «шитая крестиком» (!)

Дело происходит в Троицу. В какой другой день прижимистый купец Мохов точно купит свежего сазана, а ктитор утром, но уже после службы, то есть часов в 11, у церковной ограды будет устраивать аукцион с гусем?

После рыбалки отец и сын встречают расходящийся от обедни народ и видят, как в из церковной ограде ктитор торгует гусем.

«На площади у церковной ограды кучился народ. В толпе ктитор, поднимая над головой гуся, выкрикивал: «Полтинник! От-да-ли. Кто больше?»

Гусь вертел шеей, презрительно жмурил бирюзинку глаза» (с. 19).

Почему именно полтинник?

Да потому, что полтинник – 50 коп., а Троица – это Пятидесятница.

Необходимость переноса II (по Шолохову) главы на место VIII подтверждается и началом следующей, IX главы:

«От Троицы только и осталось по хуторским дворам: сухой чобор, рассыпанный на полах, пыль мятых листьев да морщиненая, отжившая зелень срубленных дубовых и ясеневых веток, приткнутых возле ворот и крылец. С Троицы начался луговой покос…»

Итак, хронология:

10 мая, за три дня до Троицы (13/26 мая 1912) – рыбалка бреднем в займище у карши. Григорий чуть не утонул. В копне он пристает к Аксинье. Гл. IV.

С. Л. Рожков полагает, день выбран не случайно – он попадает на семик (древний русалочий праздник, отмечается на седьмой день после праздника Вознесения Господня). И с этим трудно спорить. В семик у Черного яра Аксинья (натура сугубо русалочья) едва не утопила Григория.

«Два дня до Троицы» – хуторские делят луг. Гл. VIII начало.

День до Троицы («на другой день утром») – скачки, Григорий извиняется «за надышнее (позавчерашнее) в займище» Гл. VIII продолжение.
Троица: Пантелей Прокофьевич зовет сына на рыбалку и ссылается за каршу, у которой надысь (третьего дня) сидели. Гл. II.

Новая нумерация дана римскими цифрами, выделенными п/ж, нумерация по шолоховскому изданию – в скобках. Звездочками отмечены подглавки, не имеющие нумерации. Они каждый раз идут как дополнение к обозначенной цифрой главе.

I (I). История рода Мелеховых. Прокофий и смерть его жены после рождения Пантелея. * * * Семья Пантелея.

II (III). Григорий пришел с игрищ под утро. Поит коня брата, которому сегодня идти на службу. По просьбе матери Григорий будит Степана и Аксинью Астаховых. * * * Проводы казаков в майские лагеря. Григорий второй раз поит коня (Ошибка при сведении черновиков.) Григорий заигрывает с Аксиньей. Казаки уходят в лагеря.
Последнее описано глазами Григория: «Рослый вороной конь качнулся, подняв на стремени седока. Степан выехал из ворот торопким шагом, сидел в седле, как врытый, а Аксинья шла рядом, держась за стремя, и снизу вверх, любовно и жадно, по-собачьи заглядывала ему в глаза».
Но на с. 18 «черновика» после слов Пантелея Прокофьевича, сказанных в день ночной рыбалки («– Аксинью Степанову кликнем, пособить Степан надысь просил скосить ему, надо уважить») следуют перечеркнутые синим карандашом строки: «Григорий нахмурился, но в душе обрадовался отцовым словам. Аксинья не выходила у него из ума. Весь день перебирал он в памяти утренний разговор с нею, перед глазами мельтешилась ее улыбка, и тот любовно-собачий взгляд снизу вверх, каким она глядела провожая мужа…»
То есть и проводы казаков, и поздняя рыбалка происходят в семик (четверг) 10/23 мая 1912. На что указывает и «надысь», произнесенное стариком Мелеховым после «растряски» луга за два дня до Троицы (в 1912-м она пришлась на 13/26 мая; см. ниже).

III (V). Петро Мелехов и Степан Астахов едут на сборы.

IV (VI). Ночевка едущих на сборы казаков.
Начинается: «Возле лобастого, с желтой песчаной лысиной кургана остановились ночевать. С запада шла туча». Эта гроза будет описана и в следующей главе: «Туча шла вдоль по Дону с запада» (с. 19 рукописи).

V (IV). (Три дня до Троицы. Четверг 7-ой седмицы по Пасхе. Семик. Русалочья неделя, великий четверг 10/23 мая) «К вечеру собралась гроза». Имеется в виду вечер после отъезда казаков в лагеря. В издании эта первая фраза IV главы звучит так, как исправлено в черновике: «[На другой день] К вечеру собралась гроза» (с. 29). По рукописи старик Мелехов произносит: «– Степан надысь просил скосить ему» (с. 18). Так и в издании (с. 44).
Вечерняя гроза, рыбалка бреднем в займище у Черного яра близ карши, надалеко от косы. Аксинья отвергает Григория. Пантелей Прокофьевич из зарослей боярышника все видит.

VI (VII). История жизни Аксиньи. (Заканчивается фразой: «После рыбалки бреднем…»)

VII (VIII). «За два дня до Троицы хуторские делили луг» (в пятницу). От этого дня «надысь» (позавчера, в среду, то есть накануне отправки в лагеря) Степан просил старика Мелехова «скосить ему». На другой день (в субботу, за день до Троицы) Митька Коршунов будит Григория. Скачки с Листницким. Разговор Григория и Аксиньи. Григорий просит прощения за «надышнее в займище», то есть приставание на рыбалке, которая была позавчера, в четверг.

VIII (II). Пантелей Прокофьевич едет с сыном Григорием на рыбалку. (Троица, 13/26 мая 1912). И определяет место рыбалки у Черного яра: «возле энтой ка́рши, где надысь сидели», то есть в Семик, три дня назад. * * * Рыбалка. Поймали сазана. Объяснение отца с сыном. Митька Коршунов. («От обедни рассыпался по улицам народ […] На площади у церковной ограды кучился народ. В толпе ктитор, поднимая над головой гуся, выкрикивал: «Полтинник! От-да-ли. Кто больше?».) Братья Шамили. Купец Сергей Платонович Мохов и его дочь.

IX . Луговой покос начался «с Троицы» (на другой день после Троицы). * * * На покосе Григорий соблазняет Аксинью.

X. Купец Мохов раскрывает глаза Пантелею Прокофьевичу на роман Григория с Аксиньей. Объяснение старика-Мелехова с Аксиньей и с Григорием. Старик побил сына.

XI . Лагеря. Степан узнает об измене Аксиньи.

XII . Девять дней до прихода Степана. Григорий и Аксинья.

P.S. ОТКРЫТИЕ ФИЛОЛОГА МИХАИЛА МИХЕЕВА

Мой старинный московский товарищ, доктор филологических наук Михаил Михеев, описывая архив Федора Крюкова в Доме русского зарубежья, прислал мне несколько текстов донских песен, собранных Крюковым еще в студенчестве. Это отдельная тетрадка. Среди песен есть, в частности и та, что дала название рассказу «На речке лазоревой» (Л. 19 об): «На речке лазоревой во чистом то поле было…»

Шолохов ухватил эхо этого крюковского названия, дав имя «Лазоревая степь» одной из вышедших под его именем повестей. А заодно спер другой открытый Крюковым лазоревый цветок:«Заря истухла , кончился бой»: («Лазоревая степь »).

Только потрясло меня не это. В той же тетрадке оказалась записанная рукою Федора Крюкова песня, сюжет которой стал завязкой любовного сюжета ТД .

Итак, полевая фонетическая запись, выполненная Ф. Д. Крюковым ок. 1890 года крупным, еще полудетским почерком.

Приношу благодарность Михаилу Михееву за разрешение опубликовать текст песни. Делаю это в собственной стихотворной записи. Оговорюсь только, что первое слово этой записи, видимо, со временем и подсказавшее начать роман с данного сюжета, первоначально означало всего лишь начало подборки (не текста песни, потому что словом «Конец» заканчивается и первая, и вторая, расположенная ниже на этом же листе песня):

– – –1

начало

Не вечернiя зорюшка истухать стала

Полуночная звѣздачка она высоко взошла

Хорошая шельма бабочка поваду пашла

Удаленький добрай молодѣцъ вёлъ коня поить

С хорошаю шельмой бабачкой разговаривалъ

Позволь позволь душа бабачка ночевать ктебѣ притить,

Приди приди мой харошой я адна дома буду

Одна дома мнѣ своя воля.

Посте[те ] лю* тибѣ постелюшку постель бѣлою;

Положу въ головушку три подушочки // Конецъ:–

—————————————————————

*Описка? – А. Ч.

Дом русского зарубежья. Фонд 14 (Ф. Д. Крюков. Произведения казачьего фольклора.). Опись 1. Е. х. 25. Л. 44 об. Факсимильное воспроизведение см. здесь, на «Несториане», в заметке «Находка филолога Михаила Михеева».

На обороте л. -23 помета: «1889 года мая».

Из этой песни и попала на первую страницу романа «истухающая заря»:

«Ребятишки, пасшие за прогоном телят, рассказывали, будто видели они, как Прокофий вечерами, когда вянут зори, на руках носил жену до Татарского, ажник, кургана. Сажал ее там на макушке кургана, спиной к источенному столетиями ноздреватому камню, садился с ней рядом, и так подолгу глядели они в степь. Глядели до тех пор, пока истухала заря , а потом Прокофий кутал жену в зипун и на руках относил домой».

Отсюда же и такая странность повествования: Гришка перед уходом брата дважды поит Степанова коня на Дону, хотя на базу есть колодец. (В первый раз ночью, а потом поутру. И только со второй попытки он встречает свою, идущую с ведрами, «шельму-бабочку».

В полемике жизни с песней пишется и концовка VIII главы:

«Удивленный Григорий догнал Митьку у ворот.

– Придешь ноне на игрище? – спросил тот.

– Что так? Либо ночевать покликала?

Григорий потер ладонью лоб и не ответил».

Речь вовсе не про совпадение одного фольклорного клише. Именно в этой песне роман начинается с того, что казачка, оставшаяся одна в доме (муж, очевидно, служит) в ночи идет за водой и ее встречает молодой казак, который (ночью!) поехал поить коня. И она его приглашает ночевать, поскольку «одна дома» и ей «своя воля».

Подробной разверткой сюжета этой песни и стали первые главы ТД. При этом песня записана не кем-то, а Крюковым.

……………………………………………………………

P.S. Получил письмо от Алексея Неклюдова:

Андрей, кроме того, вариант той же песни поют казаки, когда едут на военные сборы:

…………………………………………………………………………………………………………………..

Эх ты, зоренька-зарница,

Рано на небо взошла…

Молодая, вот она, бабенка

Поздно по воду пошла…

– Христоня, подмоги!

А мальчишка, он догадался,

Стал коня свово седлать…

Оседлал коня гнедого –

Стал бабенку догонять…

(5 глава 1-й части)

Я думаю надо будет проверять, какой вариант есть в песенных сборниках, если есть вообще.

А вообще – здOрово…

…………………………………………………………

Сокращения :

ТД – «Тихий Дон»
ДС – Большой толковый словарь Донского казачества. М., 2003.

Ниже – реконструкция последовательности первых двенадцати глав «Тихого Дона».
Текст по изданию: Шолохов М. А. [Тихий Дон: Роман в четырех книгах]. // Шолохов М. А. Собрание сочинений: В 8 т. – М., 1956–1960:
http://feb-web.ru/feb/sholokh/default.asp?/feb/sholokh/texts/sh0/sh0.html

Андрей Чернов

Станица Глазуновская. Дом писателя Ф. Д. Крюкова. Рисунок 1918 г.

книга первая

Ой ты, наш батюшка Тихий Дон!

Ой, что же ты, Тихий Дон, мутнехонек течешь?

Ах, как мне, тиху Дону, не мутну течи!

Со дна меня, тиха Дона, студены ключи бьют,

Посередь меня, тиха Дона, бела рыбица мутит.

(Старинная казачья песня )

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Мелеховский двор - на самом краю хутора. Воротца со скотиньего база ведут на север к Дону. Крутой восьмисаженный спуск меж замшелых в прозелени меловых глыб, и вот берег: перламутровая россыпь ракушек, серая изломистая кайма нацелованной волнами гальки и дальше - перекипающее под ветром вороненой рябью стремя Дона. На восток, за красноталом гуменных плетней, - Гетманский шлях, полынная проседь, истоптанный конскими копытами бурый, живущо́й придорожник, часовенка на развилке; за ней - задернутая текучим маревом степь. С юга - меловая хребтина горы. На запад - улица, пронизывающая площадь, бегущая к займищу.

Похоронив отца, въелся Пантелей в хозяйство: заново покрыл дом, прирезал к усадьбе с полдесятины гулевой земли, выстроил новые сараи и амбар под жестью. Кровельщик по хозяйскому заказу вырезал из обрезков пару жестяных петухов, укрепил их на крыше амбара. Веселили они мелеховский баз беспечным своим видом, придавая и ему вид самодовольный и зажиточный.

Под уклон сползавших годков закряжистел Пантелей Прокофьевич: раздался в ширину, чуть ссутулился, но все же выглядел стариком складным. Был сух в кости, хром (в молодости на императорском смотру на скачках сломал левую ногу), носил в левом ухе серебряную полумесяцем серьгу, до старости не слиняли на нем вороной масти борода и волосы, в гневе доходил до беспамятства и, как видно, этим раньше времени состарил свою когда-то красивую, а теперь сплошь опутанную паутиной морщин, дородную жену.

Старший, уже женатый сын его Петро напоминал мать: небольшой, курносый, в буйной повители пшеничного цвета волос, кареглазый; а младший, Григорий, в отца попер: на полголовы выше Петра, хоть на шесть лет моложе, такой же, как у бати, вислый коршунячий нос, в чуть косых прорезях подсиненные миндалины горячих глаз, острые плиты скул обтянуты коричневой румянеющей кожей. Так же сутулился Григорий, как и отец, даже в улыбке было у обоих общее, звероватое.

Дуняшка - отцова слабость - длиннорукий, большеглазый подросток, да Петрова жена Дарья с малым дитём - вот и вся мелеховская семья.

II (III первой части)

Григорий пришел с игрищ после первых кочетов. Из сенцев пахнуло на него запахом перекисших хмелин и пряной сухменью богородицыной травки.

На цыпочках прошел в горницу, разделся, бережно повесил праздничные, с лампасами, шаровары, перекрестился, лег. На полу - перерезанная крестом оконного переплета золотая дрема лунного света. В углу под расшитыми полотенцами тусклый глянец серебрёных икон, над кроватью на подвеске тягучий гуд потревоженных мух.

Задремал было, но в кухне заплакал братнин ребенок.

Немазаной арбой заскрипела люлька. Дарья сонным голосом бормотнула:

Цыц, ты, поганое дите! Ни сну тебе, ни покою. - Запела тихонько:

Иде ж ты была?

- Коней стерегла.

- Чего выстерегла?

- Коня с седлом,

С золотым махром…

Григорий, засыпая под мерный баюкающий скрип, вспомнил: «А ить завтра Петру в лагеря выходить. Останется Дашка с дитем… Косить, должно, без него будем».

Зарылся головой в горячую подушку, в уши назойливо сочится:

- А иде ж твой конь?

- За воротами стоит.

- А иде ж ворота?

- Вода унесла.

Встряхнуло Григория заливистое конское ржанье. По голосу угадал Петрова строевого коня.

Обессилевшими со сна пальцами долго застегивал рубаху, опять почти уснул под текучую зыбь песни:

- А иде ж гуси?

- В камыш ушли.

- А иде ж камыш?

- Девки выжали.

- А иде ж девки?

- Девки замуж ушли.

- А иде ж казаки?

- На войну пошли…

Разбитый сном, добрался Григорий до конюшни, вывел коня на проулок. Щекотнула лицо налетевшая паутина, и неожиданно пропал сон.

По Дону наискось - волнистый, никем не езженный лунный шлях. Над Доном - туман, а вверху звездное просо. Конь позади сторожко переставляет ноги. К воде спуск дурной. На той стороне утиный кряк, возле берега в тине взвернул и бухнул по воде омахом охотящийся на мелочь сом.

Григорий долго стоял у воды. Прелью сырой и пресной дышал берег. С конских губ ронялась дробная капель. На сердце у Григория сладостная пустота. Хорошо и бездумно. Возвращаясь, глянул на восход, там уже рассосалась синяя полутьма.

Возле конюшни столкнулся с матерью.

Это ты, Гришка?

А то кто ж.

Коня поил?

Поил, - нехотя отвечает Григорий.

Откинувшись назад, несет мать в завеске на затоп кизеки, шаркает старчески-дряблыми босыми ногами.

Сходил бы Астаховых побудил. Степан с нашим Петром собирался ехать.

Прохлада вкладывает в Григория тугую дрожащую пружину. Тело в колючих мурашках. Через три порожка взбегает к Астаховым на гулкое крыльцо. Дверь не заперта. В кухне на разостланной полсти спит Степан, подмышкой у него голова жены.

В поредевшей темноте Григорий видит взбитую выше колен Аксиньину рубаху, березово-белые, бесстыдно раскинутые ноги. Он секунду смотрит, чувствуя, как сохнет во рту и в чугунном звоне пухнет голова.

Эй, кто тут есть? Вставайте!

Аксинья всхлипнула со сна.

Ой, кто такое? Ктой-то? - Суетливо зашарила, забилась в ногах голая ее рука, натягивая рубаху. Осталось на подушке пятнышко уроненной во сне слюны; крепок заревой бабий сон.

Это я. Мать послала побудить вас…

Мы зара̀з… Тут у нас не влезешь… От блох на полу спим. Степан, вставай, слышишь?

Из хутора в майские лагеря уходило человек тридцать казаков. Место сбора - плац. Часам к семи к плацу потянулись повозки с брезентовыми будками, пешие и конные казаки в майских парусиновых рубахах, в снаряжении.

Петро на крыльце наспех сшивал треснувший чумбур. Пантелей Прокофьевич похаживал возле Петрова коня, - подсыпая в корыто овес, изредка покрикивал:

Дуняшка, сухари зашила? А сало пересыпала солью?

Вся в румяном цвету, Дуняшка ласточкой чертила баз от стряпки к куреню, на окрики отца, смеясь, отмахивалась:

Вы, батя, свое дело управляйте, а я братушке так уложу, что до Черкасского не ворохнется.

Не поел? - осведомлялся Петро, слюнявя дратву и кивая на коня.

Жует, - степенно отвечал отец, шершавой ладонью проверяя потники. Малое дело - крошка или былка прилипнет к потнику, а за один переход в кровь потрет спину коню.

Доисть Гнедой - попоите его, батя.

Гришка к Дону сводит. Эй, Григорий, веди коня!

Высокий поджарый донец с белой на лбу вызвездью пошел играючись. Григорий вывел его за калитку, - чуть тронув левой рукой холку, вскочил на него и с места - машистой рысью. У спуска хотел придержать, но конь сбился с ноги, зачастил, пошел под гору намётом. Откинувшись назад, почти лежа на спине коня, Григорий увидел спускавшуюся под гору женщину с ведрами. Свернул со стежки и, обгоняя взбаламученную пыль, врезался в воду.

С горы, покачиваясь, сходила Аксинья, еще издали голосисто крикнула:

Чертяка бешеный! Чудок конем не стоптал! Вот погоди, я скажу отцу, как ты ездишь.

Но-но, соседка, не ругайся. Проводишь мужа в лагеря, может и я в хозяйстве сгожусь.

Как-то н[а] черт[а] нужен ты мне!

Зачнется покос - ишо попросишь, - смеялся Григорий.

Аксинья с подмостей ловко зачерпнула на коромысле ведро воды и, зажимая промеж колен надутую ветром юбку, глянула на Григория.

Что ж, Степан твой собрался? - спросил Григорий.

А тебе чего?

Какая ты… Спросить, что ль, нельзя?

Собрался. Ну?

Остаешься, стал-быть, жалмеркой?

Стал-быть, так.

Конь оторвал от воды губы, со скрипом пожевал стекавшую воду и, глядя на ту сторону Дона, ударил по воде передней ногой. Аксинья зачерпнула другое ведро; перекинув через плечо коромысло, легкой раскачкой пошла на гору. Григорий тронул коня следом. Ветер трепал на Аксинье юбку, перебирал на смуглой шее мелкие пушистые завитки. На тяжелом узле волос пламенела расшитая цветным шелком шлычка, розовая рубаха, заправленная в юбку, не морщинясь, охватывала крутую спину и налитые плечи. Поднимаясь в гору, Аксинья клонилась вперед, ясно вылегала под рубахой продольная ложбинка на спине. Григорий видел бурые круги слинявшей подмышками от пота рубахи, провожал глазами каждое движение. Ему хотелось снова заговорить с ней.

Небось, будешь скучать по мужу? А?

Аксинья на ходу повернула голову, улыбнулась.

А то как же. Ты вот женись, - переводя дух, она говорила прерывисто, - женись, а посля узнаешь, скучают ай нет по дружечке.

Толкнув коня, ровняясь с ней, Григорий заглянул ей в глаза.

А ить иные бабы ажник рады, как мужей проводют. Наша Дарья без Петра толстеть зачинает.

Аксинья, двигая ноздрями, резко дышала; поправляя волосы, сказала:

Муж - он не уж, а тянет кровя. Тебя-то скоро обженим?

Не знаю, как батя. Должно, посля службы.

Молодой ишо, не женись.

Сухота одна. - Она глянула исподлобья; не разжимая губ, скупо улыбнулась. И тут в первый раз заметил Григорий, что губы у нее бесстыдно-жадные, пухловатые.

Он, разбирая гриву на прядки, сказал:

Охоты нету жениться. Какая-нибудь и так полюбит.

Ай приметил?

Чего мне примечать… Ты вот проводишь Степана…

Ты со мной не заигрывай!

Ушибешь?

Степану скажу словцо…

Я твоего Степана…

Гляди, храбрый, слеза капнет.

Не пужай, Аксинья!

Я не пужаю. Твое дело с девками. Пущай утирки тебе вышивают, а на меня не заглядывайся.

Нарошно буду глядеть.

Ну, и гляди.

Аксинья примиряюще улыбнулась и сошла со стежки, норовя обойти коня. Григорий повернул его боком, загородил дорогу.

Пусти, Гришка!

Не пущу.

Не дури, мне надо мужа сбирать.

Григорий, улыбаясь, горячил коня: тот, переступая, теснил Аксинью к яру.

Пусти, дьявол, вон люди! Увидют, что́ подумают?

Она метнула по сторонам испуганным взглядом и прошла, хмурясь и не оглядываясь.

На крыльце Петро прощался с родными. Григорий заседлал коня. Придерживая шашку, Петро торопливо сбежал по порожкам, взял из рук Григория поводья.

Конь, чуя дорогу, беспокойно переступал, пенил, гоняя во рту, мундштук. Поймав ногой стремя, держась за луку, Петро говорил отцу:

Лысых работой не нури, батя! Заосеняет - продадим. Григорию ить коня справлять. А степную траву, гляди, не продавай: в лугу ноне, сам знаешь, какие сена́ будут.

Ну, с богом. Час добрый, - проговорил старик, крестясь.

Петро привычным движением вскинул в седло свое сбитое тело, поправил позади складки рубахи, стянутые пояском. Конь пошел к воротам. На солнце тускло блеснула головка шашки, подрагивавшая в такт шагам.

Дарья с ребенком на руках пошла следом. Мать, вытирая рукавом глаза и углом завески покрасневший нос, стояла посреди база.

Братушка, пирожки! Пирожки забыл!.. Пирожки с картошкой!..

Дуняшка козой скакнула к воротам.

Чего орешь, дура! - досадливо крикнул на нее Григорий.

Остались пирожки-и! - прислонясь к калитке, стонала Дуняшка, и на измазанные горячие щеки, а со щек на будничную кофтенку - слезы.

Дарья из-под ладони следила за белой, занавешенной пылью рубахой мужа. Пантелей Прокофьевич, качая подгнивший столб у ворот, глянул на Григория.

Ворота возьмись поправь да стояно́к на углу врой. - Подумав, добавил, как новость сообщил: - Уехал Петро.

Через плетень Григорий видел, как собирался Степан. Принаряженная в зеленую шерстяную юбку Аксинья подвела ему коня. Степан, улыбаясь, что-то говорил ей. Он не спеша, по-хозяйски, поцеловал жену и долго не снимал руки с ее плеча. Сожженная загаром и работой рука угольно чернела на белой Аксиньиной кофточке. Степан стоял к Григорию спиной; через плетень было видно его тугую, красиво подбритую шею, широкие, немного вислые плечи и - когда наклонялся к жене - закрученный кончик русого уса.

Аксинья чему-то смеялась и отрицательно качала головой. Рослый вороной конь качнулся, подняв на стремени седока. Степан выехал из ворот торопким шагом, сидел в седле, как врытый, а Аксинья шла рядом, держась за стремя, и снизу вверх, любовно и жадно, по-собачьи заглядывала ему в глаза.

Так миновали они соседний курень и скрылись за поворотом.

Григорий провожал их долгим неморгающим взглядом.

III (V первой части)

До хутора Сетракова - места лагерного сбора - шестьдесят верст . Петро Мелехов и Астахов Степан ехали на одной бричке. С ними еще трое казаков-хуторян: Федот Бодовсков - молодой калмыковатый и рябой казак, второочередник лейб-гвардии Атаманского полка Хрисанф Токин, по прозвищу Христоня, и батареец Томилин Иван, направлявшийся в Персиановку. В бричку после первой же кормежки запрягли двухвершкового Христониного коня и Степанового вороного. Остальные три лошади, оседланные, шли позади. Правил здоровенный и дурковатый, как большинство атаманцев, Христоня. Колесом согнув спину, сидел он впереди, заслонял в будку свет, пугал лошадей гулким октавистым басом. В бричке, обтянутой новеньким брезентом, лежали, покуривая, Петро Мелехов, Степан и батареец Томилин. Федот Бодовсков шел позади; видно, не в тягость было ему втыкать в пыльную дорогу кривые свои калмыцкие ноги.

Христонина бричка шла головной. За ней тянулись еще семь или восемь запряжек с привязанными оседланными и неоседланными лошадьми.

Вихрились над дорогой хохот, крики, тягучие песни, конское порсканье, перезвяк порожних стремян.

У Петра в головах сухарный мешок. Лежит Петро и крутит желтый длиннющий ус.

- …на! Давай служивскую заиграем?

Жарко дюже. Ссохлось все.

Кабаков нету на ближних хуторах, не жди!

Ну, заводи. Да ты ить не мастак. Эх, Гришка ваш дишканит! Потянет, чисто нитка серебряная, не голос. Мы с ним на игрищах драли.

Степан откидывает голову, - прокашлявшись, заводит низким звучным голосом:

Эх ты, зоренька-зарница,

Рано на небо взошла…

Томилин по-бабьи прикладывает к щеке ладонь, подхватывает тонким, стенящим подголоском. Улыбаясь, заправив в рот усину, смотрит Петро, как у грудастого батарейца синеют от усилия узелки жил на висках.

Молодая, вот она, бабенка

Поздно по воду пошла…

Степан лежит к Христоне головой, поворачивается, опираясь на руку; тугая красивая шея розовеет.

Христоня, подмоги!

А мальчишка, он догадался,

Стал коня свово седлать…

Степан переводит на Петра улыбающийся взгляд выпученных глаз, и Петро, вытянув изо рта усину, присоединяет голос.

Христоня, разинув непомерную залохматевшую щетиной пасть, ревет, сотрясая брезентовую крышу будки:

Оседлал коня гнедого -

Стал бабенку догонять…

Христоня кладет на ребро аршинную босую ступню, ожидает, пока Степан начнет вновь. Тот, закрыв глаза, - потное лицо в тени, - ласково ведет песню, то снижая голос до шепота, то вскидывая до металлического звона:

Ты позволь, позволь, бабенка,

Коня в речке напоить…

И снова колокольно-набатным гудом давит Христоня голоса. Вливаются в песню голоса и с соседних бричек. Поцокивают колеса на железных ходах, чихают от пыли кони, тягучая и сильная, полой водой, течет над дорогой песня. От высыхающей степной музги, из горелой коричневой куги взлетывает белокрылый чибис. Он с криком летит в лощину; поворачивая голову, смотрит изумрудным глазком на цепь повозок, обтянутых белым, на лошадей, кудрявящих смачную пыль копытами, на шагающих по обочине дороги людей в белых, просмоленных пылью рубахах. Чибис падает в лощине, черной грудью ударяет в подсыхающую, примятую зверем траву - и не видит, что творится на дороге. А по дороге так же громыхают брички, так же нехотя переступают запотевшие под седлами кони; лишь казаки в серых рубахах быстро перебегают от своих бричек к передней, грудятся вокруг нее, стонут в хохоте.

Степан во весь рост стоит на бричке, одной рукой держится за брезентовый верх будки, другой коротко взмахивает; сыплет мельчайшей, подмывающей скороговоркой:

Не садися возле меня,

Не садися возле меня,

Люди скажут - любишь меня,

Любишь меня,

Ходишь ко мне,

Любишь меня,

Ходишь ко мне,

А я роду не простого…

А я роду не простого,

Не простого -

Воровского,

Воровского -

Не простого,

Люблю сына князевского…

Федот Бодовсков свищет; приседая, рвутся из постромок кони; Петро, высовываясь из будки, смеется и машет фуражкой; Степан, сверкая ослепительной усмешкой, озорно поводит плечами; а по дороге бугром движется пыль; Христоня, в распоясанной длиннющей рубахе, патлатый, мокрый от пота, ходит вприсядку, кружится маховым колесом, хмурясь и стоная, делает казачка, и на сером шелковье пыли остаются чудовищные разлапистые следы босых его ног.

IV (VI первой части)

Возле лобастого, с желтой песчаной лысиной кургана остановились ночевать.

С запада шла туча. С черного ее крыла сочился дождь. Поили коней в пруду. Над плотиной горбатились под ветром унылые вербы. В воде, покрытой застойной зеленью и чешуей убогих волн, отражаясь, коверкалась молния. Ветер скупо кропил дождевыми каплями, будто милостыню сыпал на черные ладони земли.

Стреноженных лошадей пустили на попас, назначив в караул трех человек. Остальные разводили огни, вешали котлы на дышла бричек.

Христоня кашеварил. Помешивая ложкой в котле, рассказывал сидевшим вокруг казакам:

- …Курган, стал-быть, высокий, навроде этого. Я и говорю покойничку-бате: «А что, атаман1 не забастует нас за то, что без всякого, стал-быть, дозволенья зачнем курган потрошить?»

Об чем он тут брешет? - спросил вернувшийся от лошадей Степан.

Рассказываю, как мы с покойничком-батей, царство небесное старику, клад искали.

Где же вы его искали?

Это, браток, аж за Фетисовой балкой. Да ты знаешь - Меркулов курган…

Ну-ну… - Степан присел на корточки, положил на ладонь уголек. Плямкая губами, долго прикуривал, катал его по ладони.

Ну, вот. Стал-быть, батя говорит: «Давай, Христан, раскопаем Меркулов курган». От деда слыхал он, что в нем зарытый клад. А клад, стал-быть, не кажному в руки дается. Батя сулил богу: отдашь, мол, клад - церкву прекрасную выстрою. Вот мы порешили и поехали туда. Земля станишная - сумнение от атамана могло только быть. Приезжаем к ночи. Дождались, покель смеркнется, кобылу, стал-быть, стреножили, а сами с лопатами залезли на макушку. Зачали бузовать прямо с темечка. Вырыли яму аршина в два, земля - чисто каменная, захрясла от давности. Взмок я. Батя всё молитвы шепчет, а у меня, братцы, верите, до того в животе бурчит… В летнюю пору, стал-быть, харч вам звестный: кислое молоко да квас… Перехватит поперек живот, смерть в глазах - и всё! Батя-покойничек, царство ему небесное, и говорит: «Фу, - говорит, - Христан, и поганец ты! Я молитву прочитываю, а ты не могешь пищу сдерживать, дыхнуть, стал-быть, нечем. Иди, - говорит, - слазь с кургана, а то я тебе голову лопатой срублю. Через тебя, поганца, клад могет в землю уйтить». Я лег под курганом и страдаю животом, взяло на колотье, а батя-покойничек - здоровый был чертяка! - копает один. И дорылся он до каменной плиты. Кличет меня. Я, стал-быть, подовздел ломом, поднял эту плиту… Верите, братцы, ночь месячная была, а под плитой так и блестит…

Ну, и брешешь ты, Христоня! - не вытерпел Петро, улыбаясь и дергая ус.

Чего «брешешь»? Пошел ты к тетери-ятери! - Христоня поддернул широченные шаровары и оглядел слушателей. - Нет, стал-быть, не брешу! Истинный бог - правда!

К берегу-то прибивайся!

Так, братцы, и блестит. Я - глядь, а это, стал-быть, сожгённый уголь. Там его было мер сорок. Батя и говорит: «Лезь, Христан, выгребай его». Полез. Кидал, кидал этую страмоту, до самого света хватило. Утром, стал-быть, глядь, а он - вот он.

Кто? - поинтересовался лежавший на попоне Томилин.

Да атаман, кто же. Едет в пролетке: «Кто дозволил, такие-сякие?» Молчим. Он нас, стал-быть, сгреб - и в станицу. Позапрошлый год в Каменскую на суд вызывали, а батя догадался - успел помереть. Отписали бумагой, что в живых его нету.

Христоня снял котел с дымившейся кашей, пошел к повозке за ложками.

Что ж отец-то? Сулил церкву построить, да так и не построил? - спросил Степан, дождавшись, пока Христоня вернулся с ложками.

Дурак ты, Степа, что ж он за уголья, стал-быть, строил ба?

Раз сулил - значится, должен.

Всчет угольев не было никакого уговору, а клад…

От хохота дрогнул огонь. Христоня поднял от котла простоватую голову и, не разобрав, в чем дело, покрыл голоса остальных густым гоготом.

V (IV первой части)

К вечеру собралась гроза. Над хутором стала бурая туча. Дон, взлохмаченный ветром, кидал на берега гребнистые частые волны. За левадами палила небо сухая молния, давил землю редкими раскатами гром. Под тучей, раскрылатившись, колесил коршун, его с криком преследовали вороны. Туча, дыша холодком, шла вдоль по Дону, с запада. За займищем грозно чернело небо, степь выжидающе молчала. В хуторе хлопали закрываемые ставни, от вечерни, крестясь, спешили старухи, на плацу колыхался серый столбище пыли, и отягощенную вешней жарою землю уже засевали первые зерна дождя.

Дуняшка, болтая косичками, прожгла по базу, захлопнула дверцу курятника и стала посреди база, раздувая ноздри, как лошадь перед препятствием. На улице взбрыкивали ребятишки. Соседский восьмилеток Мишка вертелся, приседая на одной ноге, - на голове у него, закрывая ему глаза, кружился непомерно просторный отцовский картуз, - и пронзительно верещал:

Дождюк, дождюк припусти.

Мы поедем во кусты,

Богу молиться,

Христу поклониться.

Дуняшка завистливо глядела на босые, густо усыпанные цыпками Мишкины ноги, ожесточенно топтавшие землю. Ей тоже хотелось приплясывать под дождем и мочить голову, чтоб волос рос густой и курчавый; хотелось вот так же, как Мишкиному товарищу, укрепиться на придорожной пыли вверх ногами, с риском свалиться в колючки, - но в окно глядела мать, сердито шлепая губами. Вздохнув, Дуняшка побежала в курень. Дождь спустился ядреный и частый. Над самой крышей лопнул гром, осколки покатились за Дон.

В сенях отец и потный Гришка тянули из боковушки скатанный бредень.

Ниток суровых и иглу-цыганку, шибко! - крикнул Дуняшке Григорий.

В кухне зажгли огонь. Зашивать бредень села Дарья. Старуха, укачивая дитя, бурчала:

Ты, старый, сроду на выдумки. Спать ложились бы, гас все дорожает, а ты жгешь. Какая теперича ловля? Куда вас чума понесет? Ишо перетопнете, там ить на базу страсть господня. Ишь, ишь, как полыхает! Господи Иисусе Христе, царица небес…

В кухне на секунду стало ослепительно сине и тихо: слышно было, как ставни царапал дождь, - следом ахнул гром. Дуняшка пискнула и ничком ткнулась в бредень. Дарья мелкими крестиками обмахивала окна и двери.

Старуха страшными глазами глядела на ластившуюся у ног ее кошку.

Дунька! Го-о-ни ты ее, прок… царица небесная, прости меня, грешницу. Дунька, кошку выкинь на баз. Брысь ты, нечистая сила! Чтоб ты…

Григорий, уронив комол бредня, трясся в беззвучном хохоте.

Ну, чего вы вскагакались? Цыцьте! - прикрикнул Пантелей Прокофьевич. - Бабы, живо зашивайте! Надысь ишо говорил: оглядите бредень.

И какая теперя рыба, - заикнулась было старуха.

Не разумеешь, - молчи! Самое стерлядей на косе возьмем. Рыба к берегу зараз идет, боится бурю. Вода, небось, уж мутная пошла. Ну-ка, выбеги, Дуняшка, послухай - играет ерик?

Дуняшка нехотя, бочком, подвинулась к дверям.

Кто ж бродить пойдет? Дарье нельзя, могет груди застудить, - не унималась старуха.

Мы с Гришкой, а с другим бреднем - Аксинью покличем, кого-нибудь ишо из баб.

Запыхавшись, вбежала Дуняша. На ресницах, подрагивая, висели дождевые капельки. Пахнуло от нее отсыревшим черноземом.

Ерик гудет, ажник страшно!

Пойдешь с нами бродить?

А ишо кто пойдет?

Баб покличем.

Ну, накинь зипун и скачи к Аксинье. Ежели пойдет, пущай покличет Малашку Фролову!

Энта не замерзнет, - улыбнулся Григорий, - на ней жиру, как на добром борове.

Ты бы сенца сухого взял, Гришунька, - советовала мать, - под сердце подложишь, а то нутрё застудишь.

Григорий, мотай за сеном. Старуха верное слово сказала.

Вскоре привела Дуняшка баб. Аксинья, в рваной подпоясанной веревкой кофтенке и в синей исподней юбке, выглядела меньше ростом, худее. Она, пересмеиваясь с Дарьей, сняла с головы платок, потуже закрутила в узел волосы и, покрываясь, откинув голову, холодно оглядела Григория. Толстая Малашка подвязывала у порога чулки, хрипела простуженно:

Мешки взяли? Истинный бог, мы ноне шатанем рыбы.

Вышли на баз. На размякшую землю густо лил дождь, пенил лужи, потоками сползал к Дону.

Григорий шел впереди. Подмывало его беспричинное веселье.

Гляди, батя, тут канава.

Эка темень-то!

Держись, Аксюша, при мне, вместе будем в тюрьме, - хрипло хохочет Малашка.

Гляди, Григорий, никак Майданниковых пристань?

Она и есть.

Отсель… зачинать… - осиливая хлобыстающий ветер, кричит Пантелей Прокофьевич.

Не слышно, дяденька! - хрипит Малашка.

Заброди, с богом… Я от глуби. От глуби, говорю… Малашка, дьявол глухой, куда тянешь? Я пойду от глуби!.. Григорий, Гришка! Аксинья пущай от берега!

У Дона стонущий рев. Ветер на клочья рвет косое полотнище дождя.

Ощупывая ногами дно, Григорий по пояс окунулся в воду. Липкий холод дополз до груди, обручем стянул сердце. В лицо, в накрепко зажмуренные глаза, словно кнутом, стегает волна. Бредень надувается шаром, тянет вглубь. Обутые в шерстяные чулки ноги Григория скользят по песчаному дну. Комол рвется из рук… Глубже, глубже. Уступ. Срываются ноги. Течение порывисто несет к середине, всасывает. Григорий правой рукой с силой гребет к берегу. Черная колышущаяся глубина пугает его, как никогда. Нога радостно наступает на зыбкое дно. В колено стукается какая-то рыба.

Обходи глубе! - откуда-то из вязкой черни голос отца.

Бредень, накренившись, опять ползет в глубину, опять течение рвет из-под ног землю, и Григорий, задирая голову, плывет, отплевывается.

Аксинья, жива?

Жива покуда.

Никак, перестает дождик?

Маленький перестает, зараз большой тронется.

Ты потихоньку. Отец услышит - ругаться будет.

Испужался отца, тоже…

С минуту тянут молча. Вода, как липкое тесто, вяжет каждое движение.

Гриша, у берега, кубыть, карша. Надоть обвесть.

Страшный толчок далеко отшвыривает Григория. Грохочущий всплеск, будто с яра рухнула в воду глыбища породы.

А-а-а-а! - где-то у берега визжит Аксинья.

Перепуганный Григорий, вынырнув, плывет на крик.

Аксинья!

Ветер и текучий шум воды.

Аксинья! - холодея от страха, кричит Григорий.

Э-гей!!. Гри-го-ри-ий! - издалека приглушенный отцов голос.

Григорий кидает взмахи. Что-то вязкое под ногами, схватил рукой: бредень.

Чего ж не откликалась-то?.. - сердито орет Григорий, на четвереньках выбираясь на берег.

Присев на корточки, дрожа, разбирают спутанный комом бредень. Из прорехи разорванной тучи вылупливается месяц. За займищем сдержанно поговаривает гром. Лоснится земля невпитанной влагой. Небо, выстиранное дождем, строго и ясно.

Распутывая бредень, Григорий всматривается в Аксинью. Лицо ее мелово-бледно, но красные, чуть вывернутые губы уже смеются.

Как оно меня шибанет на берег, - переводя дух, рассказывает она, - от ума отошла. Спужалась до смерти! Я думала - ты утоп.

Руки их сталкиваются. Аксинья пробует просунуть свою руку в рукав его рубахи.

Как у тебя тепло-то в рукаве, - жалобно говорит она, - а я замерзла. Колики по телу пошли.

Вот он, проклятущий сомяга, где саданул!

Григорий раздвигает на середине бредня дыру аршина полтора в поперечнике.

От косы кто-то бежит. Григорий угадывает Дуняшку. Еще издали кричит ей:

Нитки у тебя?

Туточка.

Дуняшка, запыхавшись, подбегает.

Вы чего ж тут сидите? Батянька прислал, чтоб скорей шли к косе. Мы там мешок стерлядей наловили! - В голосе Дуняшки нескрываемое торжество.

Аксинья, ляская зубами, зашивает дыру в бредне. Рысью, чтобы согреться, бегут на косу.

Пантелей Прокофьевич крутит цыгарку рубчатыми от воды и пухлыми, как у утопленника, пальцами; приплясывая, хвалится:

Раз забрели - восемь штук, а другой раз… - он делает передышку, закуривает и молча показывает ногой на мешок.

Аксинья с любопытством заглядывает. В мешке скрежещущий треск: трется живучая стерлядь.

А вы чего ж отбились?

Сом бредень просадил.

Кое-как, ячейки посцепили…

Ну, дойдем до колена и - домой. Забредай, Гришка, чего ж взноровился?

Григорий переступает одеревеневшими ногами. Аксинья дрожит так, что дрожь ее ощущает Григорий через бредень.

Не трясись!

И рада б, да духу не переведу.

Давай вот что… Давай вылазить, будь она проклята, рыба эта!

Крупный сазан бьет через бредень. Учащая шаг, Григорий загибает бредень, тянет комол, Аксинья, согнувшись, выбегает на берег. По песку шуршит схлынувшая назад вода, трепещет рыба.

Через займище пойдем?

Лесом ближе. Эй, вы, там, скоро?

Идите, догоним. Бредень вот пополоскаем.

Аксинья, морщась, выжала юбку, подхватила на плечи мешок с уловом, почти рысью пошла по косе. Григорий нес бредень. Прошли саженей сто, Аксинья заохала:

Моченьки моей нету! Ноги с пару зашлись.

Вот прошлогодняя копна, может погреешься?

И то. Покуда до дому дотянешь - помереть можно.

Григорий свернул набок шапку копны, вырыл яму. Слежалое сено ударило горячим запахом прели.

Лезь в середку. Тут - как на печке.

Аксинья, кинув мешок, по шею зарылась в сено.

То-то благодать!

Подрагивая от холода, Григорий прилег рядом. От мокрых Аксиньиных волос тек нежный волнующий запах. Она лежала, запрокинув голову, мерно дыша полуоткрытым ртом.

Волосы у тебя дурнопьяном пахнут. Знаешь, этаким цветком белым… - шепнул, наклонясь, Григорий.

Она промолчала. Туманен и далек был взгляд ее, устремленный на ущерб колёсистого месяца.

Григорий, выпростав из кармана руку, внезапно притянул ее голову к себе. Она резко рванулась, привстала.

Помалкивай.

Пусти, а то зашумлю!

Погоди, Аксинья…

Дядя Пантелей!..

Ай заблудилась? - совсем близко, из зарослей боярышника, отозвался Пантелей Прокофьевич.

Григорий, сомкнув зубы, прыгнул с копны.

Ты чего шумишь? Ай заблудилась? - подходя, переспросил старик.

Аксинья стояла возле копны, поправляя сбитый на затылок платок, над нею дымился пар.

Заблудиться-то нет, а вот было-к замерзнула.

Тю, баба, а вот, гля, копна. Посогрейся.

Аксинья улыбнулась, нагнувшись за мешком.

VI (VII первой части)

Аксинью выдали за Степана семнадцати лет. Взяли ее с хутора Дубровки, с той стороны Дона, с песков.

За год до выдачи осенью пахала она в степи, верст за восемь от хутора. Ночью отец ее, пятидесятилетний старик, связал ей треногой руки и изнасиловал.

Убью, ежели пикнешь слово, а будешь помалкивать - справлю плюшевую кофту и гетры с калошами. Так и помни: убью, ежели что… - пообещал он ей.

Ночью, в одной изорванной исподнице, прибежала Аксинья в хутор. Валяясь в ногах у матери, давясь рыданиями, рассказывала… Мать и старший брат, атаманец, только что вернувшийся со службы, запрягли в бричку лошадей, посадили с собой Аксинью и поехали туда, к отцу. За восемь верст брат чуть не запалил лошадей. Отца нашли возле стана. Пьяный, спал он на разостланном зипуне, около валялась порожняя бутылка из-под водки. На глазах у Аксиньи брат отцепил от брички барок, ногами поднял спящего отца, что-то коротко спросил у него и ударил окованным барком старика в переносицу. Вдвоем с матерью били его часа полтора. Всегда смирная, престарелая мать исступленно дергала на обеспамятевшем муже волосы, брат старался ногами. Аксинья лежала под бричкой, укутав голову, молча тряслась… Перед светом привезли старика домой. Он жалобно мычал, шарил по горнице глазами, отыскивая спрятавшуюся Аксинью. Из оторванного уха его катилась на подушку кровь и белесь. Ввечеру он помер. Людям сказали, что пьяный упал с арбы и убился.

А через год приехали на нарядной бричке сваты за Аксинью. Высокий, крутошеий и статный Степан невесте понравился, на осенний мясоед назначили свадьбу. Подошел такой предзимний, с морозцем и веселым ледозвоном день, окрутили молодых; с той поры и водворилась Аксинья в астаховском доме молодой хозяйкой. Свекровь, высокая, согнутая какой-то жестокой бабьей болезнью старуха, на другой же день после гульбы рано разбудила Аксинью, привела ее на кухню и, бесцельно переставляя рогачи, сказала:

Вот что, милая моя сношенька, взяли мы тебя не кохаться да не вылеживаться. Иди-ка передои коров, а посля становись к печке стряпать. Я - старая, немощь одолевает, а хозяйство ты к рукам бери, за тобой оно ляжет.

В этот же день в амбаре Степан обдуманно и страшно избил молодую жену. Бил в живот, в груди, в спину; бил с таким расчетом, чтобы не видно было людям. С той поры стал он прихватывать на стороне, путался с гулящими жалмерками, уходил чуть не каждую ночь, замкнув Аксинью в амбаре или горенке.

Года полтора не прощал ей обиду: пока не родился ребенок. После этого притих, но на ласку был скуп и по-прежнему редко ночевал дома.

Большое многоскотинное хозяйство затянуло Аксинью работой. Степан работал с ленцой: начесав чуб, уходил к товарищам покурить, перекинуться в картишки, побрехать о хуторских новостях, а скотину убирать приходилось Аксинье, ворочать хозяйством - ей. Свекровь была плохая помощница. Посуетившись, падала на кровать и, вытянув в нитку блеклую желтень губ, глядя в потолок звереющими от боли глазами, стонала, сжималась в комок. В такие минуты на лице ее, испятнанном черными уродливо крупными родинками, выступал обильный пот, в глазах накапливались и часто, одна за другой, стекали слезы. Аксинья, бросив работу, забивалась где-нибудь в угол и со страхом и жалостью глядела на свекровьино лицо.

Через полтора года старуха умерла. Утром у Аксиньи начались предродовые схватки, а к полудню, за час до появления ребенка, свекровь умерла на ходу, возле дверей старой конюшни. Повитуха, выбежавшая из куреня предупредить пьяного Степана, чтобы не ходил к родильнице, увидела лежащую с поджатыми ногами Аксиньину свекровь.

Аксинья привязалась к мужу после рождения ребенка, но не было у нее к нему чувства, была горькая бабья жалость да привычка. Ребенок умер, не дожив до года. Старая развернулась жизнь. И когда Мелехов Гришка, заигрывая, стал Аксинье поперек пути, с ужасом увидела она, что ее тянет к черному ласковому парню. Он упорно, с бугаиной настойчивостью, ее обхаживал. И это-то упорство и было страшно Аксинье. Она видела, что он не боится Степана, нутром чуяла, что так он от нее не отступится, и, разумом не желая этого, сопротивляясь всеми силами, замечала за собой, что по праздникам и в будни стала тщательней наряжаться, обманывая себя, норовила почаще попадаться ему на глаза. Тепло и приятно ей было, когда черные Гришкины глаза ласкали ее тяжело и исступленно. На заре, просыпаясь доить коров, она улыбалась и, еще не сознавая, отчего, вспоминала: «Нынче что-то есть радостное. Что же? Григорий… Гриша…» Пугало это новое, заполнявшее всю ее чувство, и в мыслях шла ощупью, осторожно, как через Дон по мартовскому ноздреватому льду.

Проводив Степана в лагеря, решила с Гришкой видеться как можно реже. После ловли бреднем решение это укрепилось в ней еще прочнее.

VII (VIII)

За два дня до Троицы хуторские делили луг. На дележ ходил Пантелей Прокофьевич. Пришел оттуда в обед, кряхтя скинул чирики и, смачно почесывая натруженные ходьбой ноги, сказал:

Досталась нам делянка возле Красного яра. Трава не особо чтоб дюже добрая. Верхний конец до лесу доходит, кой-где - голощечины. Пырейчик проскакивает.

Когда ж косить? - спросил Григорий.

С праздников.

Дарью возьмете, что ль? - нахмурилась старуха.

Пантелей Прокофьевич махнул рукой - отвяжись, мол.

Понадобится - возьмем. Полудновать-то собирай, чего стоишь, раскрылилась!

Старуха загремела заслонкой, выволокла из печи пригретые щи. За столом Пантелей Прокофьевич долго рассказывал о дележке и жуликоватом атамане, чуть было не обмошенничавшем весь сход.

Он и энтот год смухлевал, - вступилась Дарья, - отбивали улеши, так он подговаривал все Малашку Фролову конаться.

Стерва давнишняя, - жевал Пантелей Прокофьевич.

Батяня, а копнить, гресть кто будет? - робко спросила Дуняшка.

А ты чего будешь делать?

Одной, батяня, неуправно.

Мы Аксютку Астахову покличем. Степан надысь просил скосить ему. Надо уважить.

На другой день утром к мелеховскому базу подъехал верхом на подседланном белоногом жеребце Митька Коршунов. Побрызгивал дождь. Хмарь висела над хутором. Митька, перегнувшись в седле, открыл калитку, въехал на баз. Его с крыльца окликнула старуха.

Ты, забурунный, чего прибег? - спросила она с видимым неудовольствием. Недолюбливала старая отчаянного и драчливого Митьку.

И чего тебе, Ильинишна, надоть? - привязывая к перилам жеребца, удивился Митька. - Я к Гришке приехал. Он где?

Под сараем спит. Тебя, что ж, аль паралик вдарил? Пешки, стал-быть, не могешь ходить?

Ты, тетенька, кажной дыре гвоздь! - обиделся Митька. Раскачиваясь, помахивая и щелкая нарядной плеткой по голенищам лакированных сапог, пошел он под навес сарая.

Григорий спал в снятой с передка арбе. Митька, жмуря левый глаз, словно целясь, вытянул Григория плетью.

Вставай, мужик!

«Мужик» у Митьки было слово самое ругательное. Григорий вскинулся пружиной.

Ты чего?

Будя зоревать!

Не дури, Митрий, покеда не осерчал…

Вставай, дело есть.

Митька присел на грядушку арбы, обивая с сапога плетью присохшее грязцо, сказал:

Мне, Гришка, обидно…

Да как же, - Митька длинно ругнулся, - он не он, - сотник, так и задается.

В сердцах он, не разжимая зубов, быстро кидал слова, дрожал ногами. Григорий привстал.

Какой сотник?

Хватая его за рукав рубахи, Митька уже тише сказал:

Зараз седлай коня и побегем в займище. Я ему покажу! Я ему так и сказал: «Давай, ваше благородие, спробуем». - «Веди, грит, всех друзьев-товарищев, я вас всех покрою, затем что мать моей кобылы в Петербурге на офицерских скачках призы сымала». Да, по мне, его кобыла и с матерью - да будь они прокляты! - а я жеребца не дам обскакать!

Григорий наспех оделся. Митька ходил за ним по пятам; заикаясь от злобы, рассказывал:

Приехал на́ гости к Мохову, купцу, энтот самый сотник. Погоди, чей он прозвищем? Кубыть, Листницкий. Такой из себя тушистый, сурьезный. Очки носит. Ну, да нехай! Даром что в очках, а жеребца не дамся обогнать!

Посмеиваясь, Григорий оседлал старую, оставленную на племя матку и через гуменные ворота - чтоб не видел отец - выехал в степь. Ехали к займищу под горой. Копыта лошадей, чавкая, жевали грязь. В займище возле высохшего тополя их ожидали конные: сотник Листницкий на поджарой красавице-кобылице и человек семь хуторских ребят верхами.

Откуда скакать? - обратился к Митьке сотник, поправляя пенсне и любуясь могучими грудными мускулами Митькиного жеребца.

От тополя до Царева пруда.

Где это Царев пруд? - Сотник близоруко сощурился.

А вон, ваше благородие, возле леса.

Лошадей построили. Сотник поднял над головою плетку. Погон на его плече вспух бугром.

Как скажу «три» - пускать! Ну? Раз, два… три!

Первый рванулся сотник, припадая к луке, придерживая рукой фуражку. Он на секунду опередил остальных. Митька с растерянно-бледным лицом привстал на стременах - казалось Григорию, томительно долго опускал на круп жеребца подтянутую над головой плеть.

От тополя до Царева пруда - версты три. На полпути Митькин жеребец, вытягиваясь в стрелку, настиг кобылицу сотника. Григорий скакал нехотя. Отстав с самого начала, он ехал куцым намётом, с любопытством наблюдая за удалявшейся, разбитой на звенья цепкой скакавших.

Возле Царева пруда - наносный от вешней воды песчаный увал. Желтый верблюжий горб его чахло порос остролистым змеиным луком. Григорий видел, как на увал разом вскочили и стекли на ту сторону сотник и Митька, за ними поодиночке скользили остальные.

Когда подъехал он к пруду, потные лошади уже стояли кучей, спешившиеся ребята окружали сотника. Митька лоснился сдерживаемой радостью. Торжество сквозило в каждом его движении. Сотник, против ожидания, показался Григорию нимало не сконфуженным: он, прислонясь к дереву, покуривая папироску, говорил, указывая мизинцем на свою, словно выкупанную, кобылицу:

Я на ней сделал пробег в полтораста верст. Вчера только приехал со станции. Будь она посвежей - никогда, Коршунов, не обогнал бы ты меня.

Могет быть, - великодушничал Митька.

Резвей его жеребца по всей округе нету, - завидуя, сказал веснушчатый паренек, прискакавший последним.

Конь добрячий. - Митька дрожащей от пережитого волнения рукой похлопал по шее жеребца и, деревянно улыбаясь, глянул на Григория.

Они вдвоем отделились от остальных, поехали под горою, а не улицей. Сотник попрощался с ними холодновато, сунул два пальца под козырек и отвернулся.

Уже подъезжая по проулку к двору, Григорий увидел шагавшую им навстречу Аксинью. Шла она, ощипывая хворостинку; увидела Гришку - ниже нагнула голову.

Чего застыдилась, аль мы телешами едем? - крикнул Митька и подмигнул: - Калинушка моя, эх, горьковатенькая!

Григорий, глядя перед собой, почти проехал мимо и вдруг огрел мирно шагавшую кобылу плетью. Та присела на задние ноги - взлягнув, забрызгала Аксинью грязью.

И-и-и, дьявол дурной!

Круто повернув, наезжая на Аксинью разгоряченной лошадью, Григорий спросил:

Чего не здороваешься?

Не сто́ишь того!

За это вот и обляпал - не гордись!

Пусти! - крикнула Аксинья, махая руками перед мордой лошади. - Что ж ты меня конем топчешь?

Это кобыла, а не конь.

Все одно пусти!

За что серчаешь, Аксютка? Неужели за надышнее, что в займище?..

Григорий заглянул ей в глаза. Аксинья хотела что-то сказать, но в уголке черного ее глаза внезапно нависла слезинка; жалко дрогнули губы. Она, судорожно глотнув, шепнула:

Отвяжись, Григорий… Я не серчаю… Я… - И пошла.

Удивленный Григорий догнал Митьку у ворот.

Придешь ноне на игрище? - спросил тот.

Что так? Либо ночевать покликала?

Григорий потер ладонью лоб и не ответил.

VIII (II первой части)

Редкие в пепельном рассветном небе зыбились звезды. Из-под туч тянул ветер. Над Доном на дыбах ходил туман и, пластаясь по откосу меловой горы, сползал в яры серой безголовой гадюкой. Левобережное Обдонье, пески, ендовы, камышистая непролазь, лес в росе - полыхали исступленным холодным заревом. За чертой, не всходя, томилось солнце.

В мелеховском курене первый оторвался ото сна Пантелей Прокофьевич. Застегивая на ходу ворот расшитой крестиками рубахи, вышел на крыльцо. Затравевший двор выложен росным серебром. Выпустил на проулок скотину. Дарья в исподнице пробежала доить коров. На икры белых босых ее ног молозивом брызгала роса, по траве через баз лег дымчатый примятый след.

Пантелей Прокофьевич поглядел, как прямится примятая Дарьиными ногами трава, пошел в горницу.

На подоконнике распахнутого окна мертвенно розовели лепестки отцветавшей в палисаднике вишни. Григорий спал ничком, кинув наотмашь руку.

Гришка, рыбалить поедешь?

Чего ты? - шепотом спросил тот и свесил с кровати ноги.

Поедем, посидим зорю.

Григорий, посапывая, стянул с подвески будничные шаровары, вобрал их в белые шерстяные чулки и долго надевал чирик, выправляя подвернувшийся задник.

В шолоховском издании по редакторскому недосмотру этому «мирному» эпиграфу предшествует другой, «ратный» («Не сохами-то славная зем[е]люшка наша распахана…») Хотя по логике он должен открывать оставшуюся без эпиграфа вторую, военную книгу. Эпиграф к третьей книге (также ратной) соответствует ее содержанию. Эпиграф к оставшейся в черновиках 7 части романа неизвестен, но вероятно, эта часть должна была войти в третий том, разросшийся от многочисленных цитат из позднейших белогвардейских мемуаров и партийных большевистских статей. В этом случае логика трех томов (и эпиграфов к ним) столь же очевидна, как и полемика с XIX веком, веком Льва Толстого: формула новейшего времени не Война и Мир, а Мир - Война - Гражданская война. 8 часть целиком принадлежит советским имитаторам. (Прим. А. Ч. В изданиях: «- Как-то ни чорт, нужен ты мне!»

Ныне хутор Сетраки Чертковского района Ростовской области в 60 верстах от Вешенской и в 120 хутора Хованского (прим. А. Ч. )

Гас – керосин

Рыбаки «приваду» (подкормку для рыб обычно из зерен пшеницы, ржи или ячменя) не варят, а парят. Отсутствующее в изданиях исправление обнаруживаем в «черновой» рукописи: поверх «– Кашу-то варила мать?» («Черновая», с. 5) читаем: «– Приваду-то парила мать?» Однако в дальнейших «редакциях»: «– Приваду варила мать?» («Перебеленная», с. 5); «– А приваду маманя варила?» («Беловая», с. 5). (Прим. А. Ч. )

В изданиях описака: «к левому». Но Черным яром должен называться именно правый, бессолнечный берег текущего в этом месте с запада на восток Дона. Старик точно определяет место рыбалки: «- К Черному яру. Спробуем возле энтой ка́рши, где надысь сидели».

В шолоховском «черновике» (с. 6) «огромный, аршина в полтора сазан» позднее стал «аршина в два» (позднейшая правка фиолетовыми чернилами поверх черных). Но в природе максимальная длина сазана именно полтора аршина (немногим более метра), а вес до 20 кг. Сазан в 15,5 фунтов, как выяснил Григорий при помощи безмена (около 6,5 кг) тем более не может быть «двухаршинным» (то есть почти полуметровым), поскольку сазан рыбы тушистая и просто не может так исхудать. Перед нами типичная шолоховская правка. В первой книге встречаем целый ряд подобных примеров: это и увеличение запасов хлеба на моховской мельнице (в пудах), и увеличение покрытого всадником за день расстояния. Именно за приписки такого рода (только не в чужой прозе, а в финансовых документах) и был судим в 1922 году юный счетовод Михаил Шолохов. (Прим. А. Ч. )

В шолоховском издании: «…за ней косым зеленоватым полотном вставала вода». По «черновику» (с. 7): «…за ней коротеньким полотном стояла вода». По «перебеленной» (с. 6) и «беловой» (с. 6): «…за ней косым зеленоватым полотном вставала вода». Редакторы не сумели прочитать текст: если на крючок села большая рыбина, стоялая вода (в котлине/коловине, у берега, за затонувшим вязом) будет колотиться, как полотно при стирке и полоскании. (Прим. А. Ч. )

Виё - дышло в бычачьей упряжке. (Прим. издателей.)

———————————————

ОБЯЗАТЕЛЬНАЯ ПЕРЕСТАНОВКА ФРАГМЕНТА В ТРЕТЬЕЙ КНИГЕ ТД

Яр (в значении не овраг, а береговой обрыв) близ отрезанной ериком косы не зря называется Черным. Как глядящий на восток яр называется Красным. И не случайно тут же уточнено, что дело происходит «в займище» (с. 33). В шолоховском издании этот яр дважды (но не в первый раз!) ошибочно атрибуируется на левом берегу. Но на протяжении семидесяти верст от Вешенской до Усть-Медведицкой Дон течет на восток. А потому «черным», то есть недоступным для солнечных лучей, является не левый, а правый берег. Тот, у которого находится коса.

Наиболее вопиюще это смотрится у 6 части, где описано посещение Григорием своей дивизии, окопавшейся на левом берегу напротив занятого красными Татарского. Здесь описание правобережного займища с множеством говорящих хуторских реалий отнесено к левому берегу. Однако тут совсем иной пейзаж: «Левобережное Обдонье, пески, ендовы, камышистая непролазь, лес в росе» (Кн. 1, гл. II)

Фрагмент со с. 413–415 кн. 3 должен не предшествовать посещению Григория позиций окопавшихся на левобережье татарцев, а идти после непосредственно после:

«Сотня татарских пластунов поленилась рыть траншеи.

Чертовщину выдумывают, - басил Христоня. - Что мы, на германском фронте, что ли? Рой, братишки, обнаковенные, стал-быть, окопчики по колено глубиной. Мысленное дело, стал-быть, такую заклёклую землю рыть в два аршина глуби? Да ее ломом не удолбишь, не то что лопатой.

Его послушали, на хрящеватом обрывистом яру левобережья вырыли окопчики для лежания, а в лесу поделали землянки.

Ну, вот мы и перешли на сурчиное положение! - острил сроду не унывающий Аникушка. - В нурях будем жить, трава на пропитание пойдет, а то все бы вам блинцы с каймаком трескать, мясу, лапшу с стерлядью… А донничку не угодно?

Татарцев красные мало беспокоили. Против хутора не было батарей. Изредка лишь с правобережья начинал дробно выстукивать пулемет, посылая короткие очереди по высунувшемуся из окопчика наблюдателю, а потом опять надолго устанавливалась тишина.
Красноармейские окопы находились на горе. Оттуда тоже изредка постреливали, но в хутор красноармейцы сходили только ночью, и то ненадолго.

Подъехав к окопам татарских пластунов, Григорий послал за отцом. Где-то далеко на левом фланге Христоня крикнул:

Прокофич! Иди скорее, стал-быть, Григорий приехал!..

Григорий спешился, передал поводья подошедшему Аникушке, еще издали увидел торопливо хромавшего отца.

Ну, здорово, начальник!

Здравствуй, батя.

Приехал?

Насилу собрался! Ну, как наши? Мать, Наталья где?

Пантелей Прокофьевич махнул рукой, сморщился. По черной щеке его скользнула слеза…

Ну, что такое? Что с ними? - тревожно и резко спросил Григорий.

Не переехали…

Как так?!

Наталья дня за два легла начисто. Тиф, должно… Ну, а старуха не захотела ее покидать… Да ты не пужайся, сынок, у них там все по-хорошему.

А детишки? Мишатка? Полюшка?

Тоже там. А Дуняшка переехала. Убоялась оставаться… Девичье дело, знаешь? Зараз с Аникушкиной бабой ушли на Волохов. А дома я уж два раза был. Середь ночи на баркасе тихочко перееду, ну, и проотведовал. Наталья дюже плохая, а детишечки ничего, слава богу… Без памяти Натальюшка-то, жар у ней, ажник губы кровью запеклись.

Чего же ты их не перевез сюда? - возмущенно крикнул Григорий.

Старик озлился, обида и упрек были в его дрогнувшем голосе:

А ты чего делал? Ты не мог прибечь загодя перевезть их?

У меня дивизия! Мне дивизию надо было переправлять! - запальчиво возразил Григорий.

Слыхали мы, чем ты в Вёшках займаешься…

Семья, кубыть, и без надобностев? Эх, Григорий! О боге надо подумывать, ежли о людях не думается… Я не тут переправлялся, а то разве я не забрал бы их? Мой взвод в Елани был, а покедова дошли сюда, красные уже хутор заняли.

Я в Вёшках!.. Это дело тебя не касается… И ты мне… - голос Григория был хрипл и придушен.

Да я ничего! - испугался старик, с неудовольствием оглядываясь на толпившихся неподалеку казаков. - Я не об этом… А ты потише гутарь, люди, вон, слухают… - и перешел на шепот. - Ты сам не махонькое дите, сам должон знать, а об семье не болей душой. Наталья, бог даст, почунеется, а красные их не забижают. Телушку-летошницу, правда, зарезали, а так - ничего. Поимели милость и не трогают… Зерна взяли мер сорок. Ну, да ить на войне не без урону!

Может, их зараз бы забрать?

Незачем, по-моему. Ну, куда ее, хворую, взять? Да и дело рисковое. Им и там ничего. Старуха за хозяйством приглядывает, оно и мне так спокойнее, а то ить в хуторе пожары были.

Кто сгорел?

Плац весь выгорел. Купецкие дома все больше. Сватов Коршуновых начисто сожгли. Сваха Лукинична зараз на Андроповом, а дед Гришака тоже остался дом соблюдать. Мать твоя расказывала, что он, дед Гришака-то, сказал: «Никуда со своего база не тронуся, и анчихристы ко мне не взойдут, крестного знамения убоятся». Он под конец вовзят зачал умом мешаться. Но, как видать, красюки не испужались его креста, курень и подворье ажник дымом охватились, а про него и не слыхать ничего… Да ему уж и помирать пора. Домовину исделал себе уж лет двадцать назад, а все живет… А жгет хутор друзьяк твой, пропади он пропастью!

Мишка Кошевой, будь он трижды проклят!

Он, истинный бог! У наших был, про тебя пытал. Матери так и сказал: «Как перейдем на энту сторону - Григорий ваш первый очередной будет на
417
шворку. Висеть ему на самом высоком дубу. Я об него, - говорит, - и шашки поганить не буду!» А про меня спросил и - ощерился. «А энтого, - говорит, - хромого черти куда понесли? Сидел бы дома, - говорит, - на печке. Ну, а уж ежли поймаю, то до смерти убивать не буду, но плетюганов ввалю, покеда дух из него пойдет!» Вот какой распрочерт оказался! Ходит по хутору пущает огонь в купецкие и в поповские дома и говорит: «За Ивана Алексеевича да за Штокмана всю Вёшенскую сожгу!» Это тебе голос?

Григорий еще с полчаса проговорил с отцом, потом пошел к коню. В разговоре старик больше и словом не намекнул насчет Аксиньи, но Григорий и без этого был угнетен. «Все прослыхали, должно, раз уж батя знает. Кто же мог переказать? Кто, окромя Прохора, видал нас вместе? Неужли и Степан знает?» Он даже зубами скрипнул от стыда, от злости на самого себя…

Коротко потолковал с казаками. Аникушка все шутил и просил прислать на сотню несколько ведер самогона.

Нам и патронов не надо, лишь бы водочка была! - говорил, он хохоча и подмигивая, выразительно щелкая ногтем по грязному вороту рубахи.

Христоню и всех остальных хуторян Григорий угостил припасенным табаком; и уже перед тем, как ехать, увидел Степана Астахова. Степан подошел, не спеша поздоровался, но руки не подал..

Григорий видел его впервые со дня восстания, всматривался пытливо и тревожно: «Знает ли?» Но красивое сухое лицо Степана было спокойно, даже весело, и Григорий облегченно вздохнул: «Нет, не знает!»

Конец цитаты.
(ТД: 6, LXIII, 413–417 ).


Далее Григорий переправляется на «свое (!) займище», чтобы ночью тайно посетить оставшуюся на той стороне семью – мать, Наталью, детей (ибо сказано, что красные, окопавшись на горе, ночью в хутор не заходят):

«Григорий въехал на свое займище перед вечером.

Все здесь было ему знакомо, каждое деревцо порождало воспоминания… Дорога шла по Девичьей поляне, на которой казаки ежегодно на Петров день пили водку, после того как «растрясали» (делили) луг. Мысом вдается в займище Алешкин перелесок.
414
Давным-давно в этом, тогда еще безыменном, перелеске волки зарезали корову, принадлежавшую какому-то Алексею – жителю хутора Татарского. Умер Алексей, стерлась память о нем, как стирается надпись на могильном камне, даже фамилия его забыта соседями и сородичами, а перелесок, названный его именем, живет, тянет к небу темнозеленые кроны дубов и караичей. Их вырубают татарцы на поделку необходимых в хозяйственном обиходе предметов , но от коренастых пней весною выметываются живучие молодые побеги, год-два неприметного роста, и снова Алешкин перелесок летом – в малахитовой зелени распростертых ветвей, осенью – как в золотой кольчуге, в червонном зареве зажженных утренниками резных дубовых листьев.

Летом в Алешкином перелеске колючий ежевичник густо оплетает влажную землю, на вершинах старых караичей вьют гнезда нарядно оперенные сизоворонки и сороки; осенью, когда бодряще и горько пахнет желудями и дубовым листом-падалицей, в перелеске коротко гостят пролетные вальдшнепы, а зимою лишь круглый печатный след лисы протянется жемчужной нитью по раскинутой белой кошме снега. Григорий не раз в юношестве ходил ставить в Алешкин перелесок капканы на лис…

Он ехал под прохладной сенью ветвей, по старым заросшим колесникам прошлогодней дороги. Миновал Девичью поляну, выбрался к Черному яру, и воспоминания хмелем ударили в голову. Около трех тополей мальчишкой когда-то гонялся по музгочке за выводком еще нелетных диких утят, в Круглом озере с зари до вечера ловил линей… А неподалеку – шатристое деревцо калины. Оно стоит на отшибе, одинокое и старое. Его видно с мелеховского база, и каждую осень Григорий, выходя на крыльцо своего куреня, любовался на калиновый куст, издали словно охваченный красным языкастым пламенем. Покойный Петро так любил пирожки с горьковатой и вяжущей калиной…

Григорий с тихой грустью озирал знакомые с детства места. Конь шел, лениво отгоняя хвостом густо кишевшую в воздухе мошкару, коричневых злых комаров.

Зеленый пырей и аржанец мягко клонились под ветром. Луг крылся зеленой рябью».

Полужирным выделен текст, свидетельствующий о том, что описан правобережный путь от Хованского перелаза (недалеко от луга в Красном яру, где в 1912 г. была мелеховская деляна) до задних ворот скотиньего база. Это дорожка от брода, через Алешкин перелесок, Девичью поляну, мимо Черного яра.

Ну а окопы хуторской сотни – на левом берегу.
Тут явная перестановка страницы: въехав на свое займище, Григорий не может оказаться на левом берегу у окопавшихся там татарцев.

СЛОВА, БЛИСТАТЕЛЬНО ОТСУТСТВУЮЩИЕ
в 8 части «Тихого Дона»,
бульварной подделке первых шолоховедов

Анонимные имитаторы, дописывавшие «Тихий Дон» в 1940 году, сделали крупную ошибку: ориентируясь на метод социалистического реализма (то есть на идеологическую сверхзадачу), выдали себя с потрохами.

В последней части романа нет того, что обязательно (и, как правило, неоднократно!) встречается в каждом томе романа – автомобилей и аэропланов, майданов и займищ, делян, болот и музги.

Нет в этой последней части вестовых, цыган, гармоней и гармонистов, воробьев, змей, краснотала, ольшаника, веников, пчёл и подсолнухов. Здесь не умеют ничего развязывать и не знают развязок.

Нет существительных «рубль» и «столб», нет такого явления как «ругательство».

Нет ничего малинового и ничего зеленоватого. И никого «сердитого». Нет слов «держава» и «император», эпитетов «войсковой» и «вольный» (а в предыдущих частях: «вольное житьё»; «вольный Дон»; «казаки – люди вольные»; «вольные, свободные сыны тихого Дона»). Нет, разумеется, и ключевого понятия «Тихий Дон». И – хотя люди продолжают гибнуть сотнями и тысячами – ни одного слова «труп» (встретившегося 41 раз в предыдущих главах).

И нет слов с корнем «скорбь».

Таблицу см. здесь, в конце страницы.

ПЕВЕЦ ТИХОГО ДОНА ФЕДОР КРЮКОВ

К 135-летию со дня рождения

эссе

О чем ты думаешь, казак?

Воспоминаешь прежни битвы,

На смертном поле свой бивак,

Полков хвалебные молитвы

И родину?.. Коварный сон!

Простите, вольные станицы,

И дом отцов, и тихий Дон...

Александр Пушкин "Кавказский пленник",

1821 год

Случилось так, что с моей негласной подачи издательство "Советская Россия", с которым я сотрудничал как новый издатель в производственной сфере, в 1990 году на пике литературного бума выпустило в свет толстый том рассказов и публицистики истинного автора "Тихого Дона" писателя Федора Крюкова. Такова уж сила подлинного и крупного таланта, который заставил меня, соприкоснувшегося с его прозой, звонить о нем на каждом перекрестке, тем более что работа автора под псевдонимом Д* "Стремя "Тихого Дона"" с предисловием Александра Солженицына мне была давно знакома по самиздату (Д*. СТРЕМЯ "ТИХОГО ДОНА" /Загадка романа/. - Париж, YMKA-PRESS, 1974). В предисловии к публикации "Невырванная тайна" Солженицын писал: "С самого появления своего в 1928 году "Тихий Дон" протянул цепь загадок, не объясненных и по сей день. Перед читающей публикой проступил случай небывалый в мировой литературе. 23-х-летний дебютант создал произведение на материале, далеко превосходящем свой жизненный опыт и свой уровень образованности (4-х-классный). Юный продкомиссар, затем московский чернорабочий и делопроизводитель домоуправления на Красной Пресне, опубликовал труд, который мог быть подготовлен только долгим общением со многими слоями дореволюционного донского общества, более всего поражал именно вжитостью в быт и психологию тех слоев".

Потом, в 1993 году, эту книгу переиздал мой знакомый редактор выходившего в издательстве "Московский рабочий" тоненького, в книжном формате журнала "Горизонт" Евгений Ефимов, уже с именем автора - это Ирина Николаевна Медведева-Томашевская (1903-1973), а послесловие к этому изданию по просьбе Ефимова написала в апреле 1991 года дочь Ирины Николаевны - Зоя Томашевская.

«Крюков - писатель настоящий, без вывертов, без громкого поведения, но со своей собственной нотой, и первый дал настоящий колорит Дона», - писал Владимир Короленко в 1913 году. Вывертов и случаев громкого поведения в то время было предостаточно. Здесь Короленко подразумевались, несомненно, футуристы, модернисты, сбрасывавшие «с корабля современности» классическую традицию. Крюков же в меру таланта утверждал ее. Тем он и был дорог Короленко. Максим Горький назвал имя Крюкова в ряду тех, у кого следует учиться, «как надо писать правду». А еще раньше, в сентябре 1909 года, он напишет Крюкову с острова Капри: «Рассказ Ваш прочитал. В общем - он мне кажется удачным, как и все напечатанное Вами до сей поры в «Русском богатстве»... Коли не ошибаюсь да коли Вы отнесетесь к самому себе построже - тогда мы с Вами поздра-вим Русскую литературу еще с одним новым талантливым работником». Горький имел в виду рассказ «Зыбь», который был им тогда же включен в 27-й сборник товарищества «Знание». Но оценка распространялась и на другие произведения: в «Русском богатстве» были напечатаны «Казачка», «На тихом Дону», «Из дневника учителя Васюхина», «В родных местах», «Станичники», «Шаг на месте», «Жажда», «Мечты», «Товарищи».

Я с небывалой жадностью листал книгу Федора Крюкова, как будто опасался, что ее могут у меня отобрать, и мою душу забирала полностью, зачаровывала и доводила до трепета уже сама мелодика его письма:

"Родимый край... Как ласка матери, как нежный зов ее над колыбелью, теплом и радостью трепещет в сердце волшебный звук знакомых слов... Чуть тает тихий свет зари, звенит сверчок под лавкой в уголку, из серебра узор чеканит в окошко месяц молодой... Укропом пахнет с огоро-да... Родимый край..."

Эта будто песенная основа, строжайше выверенная тонким, чутким внутренним слухом и безукоризненно выдержанная, это - переливы голоса, долгое, почти певче-ское дыхание. Это поет казак Федор Крюков, гениальный писатель, я бы даже сказал, поэтический прозаик.

Ф. Д. Крюков отчаянно и страстно трудился как художник четверть века. Создал он за это время так много, что собрание сочинений составит при самом строгом отборе несколько томов. Тем не ме-нее, еще в 1914 году рецензент журнала «Северные записки» справедливо сетовал:

«О Ф. Крюкове нельзя писать без некоторого чувства обиды за этого талантливого художника, до сих пор, к сожалению, мало известного широким кругам русских читателей... Ф. Крюкова узнали только немногие, но зато те, которые узнали, давно уже оценили писателя за его нежную, родственную любовь к природе и людям, за простоту стиля, за его изобразительный дар, за меткий живописный язык... Он пишет только о том, что знает, и никогда не впадает при этом в то «сочинительство» дурного тона, которое ошибочно принимается некоторыми людьми за подлинное художественное творчество».

Федор Дмитриевич Крюков родился 2 февраля 1870 года в ста-нице Глазуновской (бывшая Область Войска Донского, теперь - Волгоград-ская область). Отец - казак, землероб, урядник, долгое время был ата-маном в родной станице. Мать - донская дворянка. Первоначальное образование - станичное приходское училище. За-тем - с 1880 по 1888 год - Усть-Медведицкая гимназия. Окончил ее с се-ребряной медалью. Годы детства, отрочества и юности Крюкова прошли в местах, которые он назовет потом в своих очерках, прямо так и озаглавит их: «В сугробах», «В углу» - районе пустынном, бездорожном. В весеннее и осеннее время даже главная станица бывала отрезанной от мира широко разлившимися реками, непроходимой грязью. Зимой надо было пробираться туда по снежным заносам. И все-таки лучше родных мест Крюков ничего не знал. Реки Медведица и Дон, балки, буераки, полынные степи стали той милой средой, куда он всегда стремился, где бы ни жил и ни ездил. И все это он впитывал глазом художника, записывал: “Я родился в трудовой среде, непосредственно знакомой с плугом, бороной, косой, вилами, граблями, дегтем, навозом. Вырос в постоянном общении с лошадьми, волами, овцами, среди соломы, сена, зерна и черноземной пыли”.

Несмотря на «черный» ежедневный труд, казаки умели сохранить доб-родушие, веселость, бодрость, чистоплотность. «Невольно пришли мне на память чистые горницы моего родного края с перинами и подушками, горой лежащими на крашеной кровати, покрытой пестро-ярким штучным одеялом, картинки на стенах, цветы на окнах...» - заметит он в очерке «Мельком».

(КРЮКОВ Федор Дмитриевич, 2. 2. 1870, станица Глазуновская Усть-Медведицкого округа земли Войска Донского - 4. 3. 1920, станица Новокорсунская Кавк. отд. по др. сведениям - станица Челбасская Ейского отд. Кубан. обл., прозаик. обществ. деятель. Сын казака-землепашца, имевшего чин урядника и дважды (1880-82, 1889-91) избиравшегося станичным атаманом. Окончил местное приходское уч-ще (1880) и Усть-Медведицкую гимназию (1888; серебряная медаль). В старших классах учился на собств. средства, зарабатывая уроками. В 1888 поступил в Петерб. ист.-филол. ин-т на казенное содержание. Дружил со своим однокурсником В. Ф. Боцяновским. Лит. дебют - ст. “Казаки на Академич. выставке” и “Что теперь поют казаки” (обе: “Донская речь”, 1890, 18 марта и 29 апр.). Первая публ. в столичной прессе - ст. “Казачьи станичные суды” (СВ, 1892, № 4).)

В детстве Федор Крюков зачитывался лубочными сказаниями о брынских и муромских лесах, о легендарных героях, купцах касимовских, монахах-отшельниках. И в то же время овладевала всем его существом привязанность к обычным реалиям - каждому холмику, деревцу, кургану. Позднее в трудные дни тоски он умел ободрять себя и других: «Ну, не робейте. Земля - наша, обла-ка - Божьи». И это - «наше» и «Божье», как и современное и древнее, со-единилось потом в его художественном сознании.

Выход в свет в 1928 году «Тихого Дона» стал необыкновенным событием в русской литературе. Нужно учесть, что в ту пору литература расценивалась как средство идеологического, массового воздействия на общество, поскольку не было ни радио, ни телевидения, ни кинематографа (или были в самом зачатке). В сущности, революцией 1917-го года было заторможено развитие литературы, поскольку уже ко времени Чехова литература расслоилась на массовую (попса) и на собственно художественную серьезную литературу. Большевики продлили агонию еще на 70 лет. В одном котле варились, с одной стороны, многотысячная армия стихоплетов, считавших, что только стихи являются литературой, литературные поденщики, халтурщики, карьеристы, циники, романисты от сохи; и, с другой стороны, собственно писатели, которых расстреливали, гноили в тюрьмах и лагерях, лишали средств к существованию. И только в наши дни произошло четкое размежевание: с нами - Андрей Платонов, Осип Мандельштам, Михаил Булгаков... И Федор Крюков.

Итак, выход "Тихого Дона" произвел смятение в читающих кругах. И не потому, что автором числился безвестный парень. Поразил сам роман. Все сходились в од-ном - авторов «Тихого Дона» было два. Один писал, другой пере-краивал, приспосабливал. Борис Викторович Томашевский, муж Ирины Николаевны, больше всего интересо-вался возможностью отслоения текстов. Томашевский был линг-вистом, специалистом текстологического и литературовед-ческого анализа, филологом, который занимался сложнейшими струк-турными проблемами творчества. Математик по образованию, он сделал математику фундаментом своей научной мысли. Ну, не мог же, в самом деле, парень с четырехклассным образованием, иногородний, не знающий ни казачьего быта, ни донской истории, сразу написать произведение такого масштаба, такой силы, которая да-ется лишь большим жизненным и литературным опытом. Не мог же, к примеру, сам Пушкин написать в 20 лет «Капитанскую дочку» или «Историю Пугачевского бунта». Это был любимый аргумент Томашевского.

Когда в 1929 году появилось знаменитое письмо пятерых рапповцев (пролетарских "писателей"), заставившее всех «усумнившихся» замолчать от страха, Томашевский только одно имя из подписавших письмо комментировал совершенно иначе - Сера-фимовича. Он был старше всех, был «донской» и яростно настаивал на том, чтобы роман был напечатан. Во что бы то ни стало. Под любым именем. Немедленное появление романа считал чрезвычайно нужным для становления новой социалистической литературы...

Крюков отдавался земному, писал: «Перед нами широкая низменность Медведицы, с мелкими, корявыми голыми рощицами в синей дымке, с кри-выми, сверкающими полосками озер и реки, с зеркальными болотцами в зеленой роще лугов, с мутными плешаками песков, с разбросанными у горы хуторами и с нашей станицей в центре. Направо и налево буланые жнивья, черные квадраты пашни и веселая первая зелень на скатах...» Его герои, уезжая из Глазуновской, не раз оглядывались на курени, голубые ставни на белых стенах, журавцы колодцев в белом небе с ветками садов над ними. С таким чувством привязанности к своему краю, к земле, труду, прос-тым людям едет он в Петербург, поступает в Историко-филологический ин-ститут, чтоб стать потом учителем гимназии. Там он долго не расставался с красными лампасами, проводил свободное время в казачьих частях, пел донские песни.

Федор Крюков готовил себя к служению народу в духе идей Некрасова, Толстого. Окончив институт в 1892 году, вернулся в родную станицу. Но с филологиче-ским дипломом там нечего было делать. Ему представилось, что лучшим местом, которое сближает с людьми и удовлетворит его порыв к любви и са-мопожертвованию, может быть духовная служба. Примером для него был Филипп Петрович Горбаневский. Служил он иереем в Глазуновской с начала 90-х годов. Тогда случались постоянные неурожаи. Народ бедствовал. Бился в нужде и отец Филипп. Но «он пошел к бедноте и мелкоте, труднее всего переживавшей надвигающуюся нужду. Знакомился, расспрашивал, беседовал, утешал, кое-где умудрялся даже помогать из личных грошей». Это не был чиновник в рясе. Он брал у студента Крюкова литературу, которую тот привозил из столицы, в том числе сочинения Л. Толстого, на-чавшего бунтовать против царя, господ, церкви. Архиерей, прослышав об умонастроении и действиях отца Филиппа, перевел его за вольнодумство и просветительский пыл в бедный хохлацкий приход слободы Степановки. Оттуда отец Филипп поехал в Московскую духовную академию. Но на-ука открыла ему лишь дебри догматики, апологетики, гомилетики, патристи-ки и духовного искания не утолила... Федор Дмитриевич вспоминал: «Тос-кует душа в этой каменной пустыне, - писал он мне в то время. - Хотелось бы назад, к своим хижинам и казакам, - легче дышать там». Отец Филипп погибнет потом на восточном фронте, куда пойдет добро-вольно. Это был скромный, мягкий, сердечный человек, по натуре чуждый вражды и крови. Крюков поехал с дипломом к донскому архиепископу Макарию в Новочеркасск. Перед спокойным старичком в скромном монашеском подряснике стоял безусый мощный юноша в тужурке, просился на службу. Благодушный и словоохотливый владыко усомнился в его призвании к духовному сану, посоветовал ему идти в гимназию: «Не хочешь в учителя, подавайся в ар-тиллерию: парень крепкий, плечи у тебя здоровые, орудия ворочать мо-жешь - казаку самое подходящее дело..." - "Каюсь, ушел я от архиерея теми же легкомысленно весомыми ногами, какими и пришел, не огорчившись отказом», - рассказывал Крюков...

(После окончания ин-та (1892) по разряду истории и географии был освобожден от обязат. шестилетней пед. службы в связи с намерением (неосуществленным) стать священником (см. его восп. "О пастыре добром. Памяти о. Филиппа Петровича Горбачевского" - "Рус. зап.", 1915, № 6). Более года жил на заработок от сотрудничества в "Петерб. газ." (1892-94), печатая короткие рассказы из столичного, сел. и провинц. быта: публиковался в "Ист. вест." - казакам Дона в Петровскую эпоху посв. большие рассказы "Гулебщики" (1892, № 10) и "Шульгинская расправа. (Этюды из истории Булавинского возмущения)" (1894, № 9: отрицат. рец.: С. Ф. Мельников-Разведенков - "Донская речь". 1894, 13. 15 дек.). Получив в 1893 место воспитателя (а с 1900 и учителя) в пансионе Орлов. мужской г-зии, К. прожил в Орле двенадцать лет, преподавал также в Николаев. жен. г-зии (1894-98). Орловском-Бахтина кадет. корпусе (1898-1905). Состоял членом губ. ученой арх. комиссии. Публикация рассказа "Картинки школьной жизни" (РБ, 1904. № 6) о нравах Орлов. мужской г-зии вызвала конфликт с коллегами (см.: РСл. 1904, 19 нояб.) и перевод К. в авг. 1905 в нижегород. Владимир. реальное уч-ще. Летом 1903 участвовал в паломничестве на открытие мощей Серафима Саровского. В многолюдном людском потоке, среди калек и неизлечимо больных, увидел образ безысходного горя народа; эти впечатления дали "важный материал для анализа народной мечты и веры" (С. Пинус - в сб. "Родимый край", Усть-Медведицкая, 1918, с. 20) и запечатлены им в рассказе "К источнику исцелений" (РБ. 1904, № 11-12).)

Надежда Васильевна Реформатская занялась чтением «Русского богатства», редактором которого был Владимир Галактионович Короленко, где в изобилии печатался Федор Крюков. В разгар споров о предполагаемом авторе «Тихого Дона» она, наслаждаясь прозой Крюкова, вдруг решила, что сделала открытие. Крюков - вот кто автор. И отправилась к писателям. Ее принял некто, выслушал горячую речь молодого «открывателя» и повел к Фадееву. Тот тоже выслушал и предупреждающе сказал: «Не девичьего это ума дело». Но «открыватель» был молод, настойчив и горяч. Фадеев уступил: «Ну, коли так, пойдите к Серафимовичу. Это его дела. Вот пусть вам все и расскажет». Но Серафимовича на ту пору в Москве не было. А вскоре появилось то письмо. И тема эта исчезла из разговоров. Даже домашних.

В сентябре 1893 года Федор Крюков поступает на службу в Орловские гимназии - мужскую и женскую. Сначала - воспитателем пансиона. Прослужил в должности семь лет, с августа 1900 года был назначен сверхштатным учителем истории и географии. Он напишет о своем настроении этого времени: «Что за жизнь! Позади - длинный ряд дней, до тошноты похожих один на другой. Ничего яркого, захватывающего, поднимающего дух, даже просто занимательного ничего не было! Пыльная, серая, однообразная дорога по одноцветной, мутной, немой пустыни. Впереди... впереди выри-совывалась та же безотрадная картина: однообразные дни без радости, оди-нокие ночи с бессильными думами. Та же гимназия с испорченным воздухом, корпус, пансион... Невыносимое, пестрое, одуряющее галдение в тесных классах и коридорах, убожество духа, лицемерие и тупость в учительских... Все на свете меняется, но тут, в этой духоте, жизнь как будто окаменела на-веки в своих однообразных казарменных формах... О, незаметная трагедия учительской жизни! Мелкая, жалкая, возбуж-дающая смех и нестерпимый зуд поучений о высоком призвании...» В Орловской гимназии у Крюкова учился, между прочим, выдающийся поэт Александр Тиняков, о котором подробно и глубоко написала поэтесса Нина Краснова в эссе "Одинокий поэт Тиняков" (“Наша улица”, № 1-2005).

Мы словно в повести Тургенева:

Стыдливо льнет плечо к плечу,

И свежей веткою сиреневой

Твое лицо я щекочу...

В январе 1942-го года, в блокаду, гостиница «Астория» была превращена в стационар для умирающих от голода. В темном и холодном номере среди других - Томашевский и Боцяновский. Они беседуют. Главная тема - «Тихий Дон». Боцяновский рассказывает о своем институтском друге Федоре Дмитриевиче Крюкове, о переписке с ним в последние годы, о жалобах его на опостылевшую ему военную жизнь, которую охотно сменил бы на письменный стол, о том, что полон романом "Тихий Дон", делом всей его жизни.

С 1892 года Ф. Д. Крюков начал печатать очерки. Не обошел он и по-ложения в учебных заведениях. Орловские педагоги узнавали в картинах из школьной жизни себя. Автор почувствовал, как и герой его очерка «Новые дни" учитель Карев - образ во многом автобиографический, - «косые взгляды, молчаливое озлобление, душный воздух, пропитанный ненавистью и соглядатайством...».

Карев поддерживал гимназистов, которые читали "Коммунистический манифест», «Эрфуртскую программу», проповеди Толстого. Он возненави-дел «полицейскую школу», где «начальство преследует и систематически убивает всякое проявление живой мысли". Крюкова преследовали в Орле и как литератора. В. Короленко сове-товал молодому прозаику выступать под псевдонимом, что Крюков отчасти и делал, печатаясь под фамилиями - А. Березинцев, И. Гордеев. «С лета 1905 года, - вспоминал он, - я за одно литературное прегреше-ние был переведен распоряжением попечителя Московского округа из Ор-ловской гимназии в учителя Нижегородского реального училища»...

(Все эти годы не прерывалась связь К. с родиной. После смерти отца в 1894 он заботился о семье - матери, двух незамужних сестрах, брате и приемном сыне Петре, впоследствии изв. поэте казачьей эмиграции. На Дону К. проводил каникулы и летний отпуск, пользовался уважением станичников, оказывал им юридич. помощь, славился как знаток и исполнитель "на подголоске" донских песен. После публикации пов. "Казачка" (РБ, 1896, № 10) тема совр. станичной жизни стала основной в его творчестве. Большинство произв. К. с этого времени публикуется в "Рус. богатстве" ("Рус. зап.", 1914-17), доброжелат. редактором для него стал В. Г. Короленко (см, его письма к К. в сб.: "Родимый край", Усть-Медведицкая, 1918; см. также: ВЛ. 1962, № 4; Книга. Иссл. и мат-лы, сб. 14, М., 1967). В очерке "На тихом Дону. (Летние впечатления и заметки)" (РБ, 1898, № 10), описывающем путешествие К. по Дону до Новочеркасска, дана обстоятельная картина обществ. и экономич. жизни края, интересны беглые портретные зарисовки. Отличит. черты произв. 1896-1906. в осн. вошедших в первый сб-к прозы К. "Казацкие мотивы" (СПб., 1907; издан при содействии А. И. Иванчина-Писарсва в изд-ве "Рус. богатства"; одобрит. рец.: К. Хр. - "Новый ж-л лит-ры. иск-ва и науки", 1907, № 3; Ю. В. - РВед. 1907. 15 мая; А. Г. Горнфельд - "Товарищ", 1907, 26 мая; иронич. рец.: А. П. Налимов - "Обр.", 1907. № 6), - изображение здоровых обществ. отношений в среде казаков-земледельцев, основанных на началах демократизма (выборность и т. п.) - уважении к старшим, к крест. труду, знание автором быта и психологии казаков, органичное использование донских песен, тонкая передача особенностей разговорной речи верхне-донцев, мягкий юмор. пронизывающий эпич. повествование. В то же время К. показал, что консерватизм и суровость в соблюдении семейного уклада и бытовой морали приводят к трагедиям, жертвами к-рых становятся яркие неординарные личности: пов. "Казачка", рассказы "Клад" (ИВ, 1897. № 8). "В родных местах" (РБ. 1903. № 9; отд. изд. - Р. н/Д., 1903), пов. "Из дневника учителя Васюхина" (РБ, 1903. № 7).)

После войны Томашевский и Ирина Николаевна снова и снова говорят о возможности отслоения подлинного текста, к этому времени уже букваль-но утопающего в несметных и противоречивых переделках. Только с чужим текстом можно было так обращаться. Солженицын эту же мысль выразил сокрушительнее: «Всякий плагиатор - убийца, но такого убийцы поискать: чтобы над трупом еще изгалялся, вырезал ремни, перешивал в другие места, выкалывал, вырезал внутренно-сти и выкидывал, вставлял другие, сучьи».

Идеологической секте попался в руки художественный текст, который они решили положить в основу социалистического реализма. И, как сказано, организовал это не без ведома ЦК донской писатель Александр Серафимович, автор "Железного потока". Сокрушителям старой жизни необходимы были свои фундаменты и свои маяки. Упрощая тему, можно сказать, что на смену интеллекту пришел инстинкт. Очень точно по этому поводу высказался поэт Кирилл Ковальджи:

ВОСПРОИЗВОДСТВО

Не умирает дурость с дураком,

а запросто выныривает с новым,

бритоголовым и тупоголовым,

кто умных дрессирует кулаком.

Для меня вообще удивительно, как люди, не знающие на элементарном уровне русского языка, не говоря уже об искусстве художественной прозы, идут в писатели. А это происходит по инерции распада СССР. Страна не распадается в одночасье. Куда ни глянь, всюду еще играют в СССР. В литературе - это осколки литературной номенклатуры, для которых литература была средством безбедного существования. Номенклатура, которой, в сущности, было 90 процентов в Союзе писателей СССР, не умела писать, не понимала художественного творчества, и даже не догадывалась о Божественной метафизической программе, которая действует помимо воли людей. А о том, что Слово - это Бог, вовсе не догадывалась...

Двенадцать лет провел Крюков в Орле. И все эти годы, ежедневно для совершенствования мастерства записывал хотя бы одну строчку, абзац, и прочитывал на ночь хотя бы одну страницу Чехова или Достоевского, Канта или Шопенгауэра. Когда уезжал, почувствовал: прошли лучшие годы в милом и скучном городе. В Нижегородском училище дослужился он до чина статского советника, получил орден Станислава. Но свое призвание видел в другом - в служении Слову, в постоянном повышении писательского мастерства. Хотя, надо заметить, не гнушался и гражданской деятельностью. В 1905 году раздавал в Глазуновской нелегальную литературу, ругал царя, составил демократического содержания прокламацию нижегородских граждан.

И вот открылось перед ним - как он полагал - широкое поприще: в начале марта 1906 года ему доставили в Нижний Новгород казенный па-кет с печатью Глазуновского станичного правления: его извещали, что он избран уполномоченным в окружное Усть-Медведицкое собрание по вы-борам членов Государственной думы. В гимназии предоставили месячный отпуск. Он прошел выборы и в округе, и в Области Войска Донского - Новочеркасске.

«Первый момент - после нашего избрания, по-особому сильный, тор-жественно трогательный, необыкновенный - первые народные избранни-ки! - как будто спаял всех близостью осуществления лучших надежд в упо-вании. В приветственных речах говорилось о свободе, о праве, о восстановле-нии старой забытой славы и достоинства... Много хорошего...» - вспоми-нал он через десять лет.

"Кресты родных моих могил, и под левадой дым кизячный, и пятна белых куреней в зеленой раме рощ вербовых, гумно с буреющей соломой и журавец, застывший в думе, - волнуют сердце мое сильнее всех дивных стран за дальними морями, где красота природы и искусство создали мир очарованья..."

Это поет истинный художник, в совершенстве владеющий русским языком, постоянно работающий над словом, над фразой, над образом, над композицией, образованный, интеллигентный человек, поэт прозы, когда фраза тянется, длится, переходит из строки в строку:

"Напев протяжный песен старины, тоска и удаль, красота разгула и грусть безбрежная - щемят мне сердце сладкой болью печали, невыразимо близкой и родной... Молчанье мудрое седых курганов, и в небе клекот сизого орла, в жемчужном мареве виденья зипунных рыцарей былых, поливших кровью молодецкой, усеявших казацкими костями простор зеленый и родной... - Не ты ли это, родимый край?"

Когда Крюков приехал домой после избрания в Думу, его брат, студент-лесник, посадил в палисаднике по этому случаю дубовый желудь, чтобы выросло в память народного представительства вечное дерево как па-мятник свободы.

Крюков ехал в Петербург, вез в Думу наказы-требования народа. «Я люблю Россию - всю, в целом, великую, несуразную, богатую про-тиворечиями, непостижимую, «Могучую и бессильную...» Я болел ее болью, радовался ее редкими радостями, гордился гордостью, горел ее жгучим сты-дом», - писал Крюков. Страдал стыдом за казачество, «зипунных рыца-рей», которых гнали на усмирение восставшего народа в города и села. Дума открылась 27 апреля (10 мая) 1906 года в Таврическом дворце. Крюков выступал от фракции трудовиков, состояла она из крестьян и близ-ких к ним интеллигентов. Они требовали отмены сословных и национальных ограничений, отстаивали неприкосновенность личности, свободу совести и собраний, демократические формы самоуправления, справедливое разре-шение аграрного вопроса на принципах уравнительного распределения зем-ли, протестовали против репрессий и особенно смертной казни, использо-вания казачьих войск для разгона демонстраций и усмирения бунтов.

Вот с какими мыслями выступил Федор Крюков:

"...Тысячи казачьих семей и десятки тысяч детей казацких ждут от Государственной Думы решения вопроса об их отцах и кормильцах, не считаясь с тем, что компетенция нашего юного парламента в военных вопросах поставлена в самые тесные рамки. Уже два года как казаки второй и третьей очереди оторваны от родного угла, от родных семей и, под видом исполнения воинского долга, несут ярмо такой службы, которая покрыла позором все казачество... Главные основы того строя, на которых покоится власть нынешнего командующего класса над массами, заключаются в этой сис-теме безусловного повиновения, безусловного подчинения, безусловного нерассуждения, освященного к тому же религиозными актами... Особая казарменная атмосфера с ее беспощадной муштров-кой, убивающей живую душу, с ее жестокими наказаниями, с ее изолированностью, с ее обычным развращением, замаскированным подкупом, водкой и особыми песнями, залихватски-хвастливыми или циничными, - все это приспособле-но к тому, чтобы постепенно, пожалуй, незаметно, людей простых, открытых, людей труда обратить в живые машины, часто бессмысленно жестокие, искусственно озверенные машины. И, в силу своей бессознательности, эти живые машины, как показал недавно опыт, представляют не вполне надежную защиту против серьезного внешнего врага, но страшное орудие порабощения и угнетения народа в руках нынешней командующей кучки... С семнадцати лет казак попадает в этот разряд, начиная отбывать повинность при станичном правлении, и уже первый его начальник - десятник из служилых казаков, - посылая его за водкой, напоминает ему о царской службе и о его, нижнего чина, обязанностях - в данном случае, испол-нить поручение быстро и аккуратно. 19 лет казак присягает и уже становится форменным нижним чином, поступая в так называемый приготовительный разряд, где его муштруют особые инструктора из гг. офицеров и урядников... Чтобы сохранить человеческий облик в этих условиях, нужна масса усилий. Эта беспощадная муштровка тяго-теет над каждым казаком около четверти столетия, тяготе-ла над его отцом и дедом - начало ее идет с николаевских времен... Всякое пребывание вне станицы, вне атмосферы этой начальственной опеки, всякая частная служба, посторонние заработки для него зак-рыты, потому что он имеет право лишь кратковременной отлучки из станицы, потому что он постоянно должен быть в готовности разить врага. Ему закрыт также доступ к обра-зованию, ибо невежество было признано лучшим средством сохранить воинский казачий дух. Как было уже сказано, в 80-х годах несколько гимназий на Дону - все гимназии, кроме одной, - были заменены низшими военно-ремесленными школами, из которых выпускают нестроевых младшего разряда. Даже ремесло, и то допускалось особое - военное: седельное, слесарно-ружейное, портняжное, и то в пределах изготовления военных шинелей и чекменей, но отнюдь не штатского платья. Кроме того, нужно прибавить, что не толь-ко вся администрация состоит из офицеров, но в большинстве случаев интеллигентный или, лучше сказать, культурный слой приходится тоже на долю казачьих офицеров. Казачьи офицеры... они, может быть, не хуже и не лучше офицеров остальной русской армии; они прошли те же юнкерские школы с их культом безграмотности, невежества, безделия и разврата, с особым военно-воспитательным режимом, иск-лючающим всякую мысль о гражданском правосознании..."

В Думе был зачитан запрос о казаках. Донцы привезли и зачитали «при-говор» одной из станиц, в котором, между прочим, говорилось: «Мы не же-лаем, чтобы дети наши и братья несли на себе обязанности внутренней охран-ной службы, так как считаем эту службу противоречащей чести и доброму имени казачества. Теперь, когда мы узнали, что на требования Государствен-ной Думы дать русскому народу свободу и землю правительство ответило отказом, для нас стало ясным, где наши друзья и где враги. Крестьяне и рабочие, требующие от правительства земли и воли, есть наши друзья и братья. Правительство же, которое не желает удовлетворить этих справед-ливых и законных требований всего русского народа, мы не считаем пра-вительством народным... Само собою разумеется, что оставаться долее на службе у такого правительства не позволяет наша честь и совесть. Служить такому правительству - значит служить интересам помещиков-землевла-дельцев и богачей, притесняющих трудящийся русский народ, крестьян и рабочих и выжимающих из него последние соки». Станица не была названа. Стояло 73 подписи казаков. 13 июня на 26-м заседании Думы протестующее, гневное, требовательное слово произнес Ф. Крюков. Это была речь борца за демократию, порядок в стране. Против него выступили три бывших станичных атамана. Завязалась острая борьба среди земляков в самой Ду-ме. Если Крюков закончил речь под бурные аплодисменты, то возражения его оппонентов вызвали раздраженные возгласы, хохот, шум. Крюков выступил еще раз и ответил атаманам-«нагаечникам». Крюков в числе других депутатов подписывает ряд запросов министру внутренних дел: на каком основании содержится в тюрьме четыре месяца учитель и продолжаются увольнения со службы учителей и фельдшеров; об уголовных пре-следованиях железнодорожных служащих за октябрьскую забастовку. В таганрогской тюрьме много месяцев томились без предъявленных об-винений пять человек. Объявили голодовку. Двое находились в тяжелом состоянии. Крюков поддерживает запрос и по этому случаю.

Дума, где кипели народные страсти, высочайшим повелением была рас-пущена. После Крюков иронически заметит: желудю, который посадил его брат, не суждено было произрасти. «Забралась в палисадник пестрая Хаврошка, нашкодила в цветнике и выковырнула тупым рылом своим неж-ный росток нашего дубочка. Погиб памятник».

(Будучи избранным в члены 1-й Гос. думы от казачьего населения обл. Войска Донского в апр. 1906 (см. восп. К. "Первые выборы" - "Рус. зап.", 1916, № 4), К. вышел в отставку (в чине стат. сов.). В Думе примкнул к Трудовой группе. Выступил с речью против использования казаков для подавления внутр. беспорядков (см.: Гос. дума. Стенографич. отчеты, 1906 г., сессия первая, т. 2. СПб., 1906). Подписал Выборгское воззвание (см. воен. К. "9-11 июля 1906 г." - в кн.: Выборгский процесс, СПб., 1908). Более года занимался на Дону пропагандист. работой как член организац. к-та трудовой нар.-социалистич. партии. В сент. 1906 привлекался с подъесаулом Ф. К. Мироновым (впоследствии изв. сов. воен. деятель) усть-медведицкой полицией к суду за "произнесение речи преступного содержания", но был оправдан мировым судьей (см.: "Донская жизнь". 1906, 6 окт., и рассказ К. "Встреча" - РБ, 1906. № 11). В авг. 1907 после обыска выслан волею наказного атамана за пределы области Войска Донского. После Выборгского процесса отбывал срок в тюрьме "Кресты" (Петербург) в мае - авг. 1909 и воссоздал ее быт в рассказах "У окна" ("Бодрое слово". 1909, № 24), "Полчаса", "В камере № 380" (РБ, 1910, № 4, 6). Приговор лишил К. возможности вернуться к пед. деятельности, в 1907-12 он служил пом. библиотекаря в Горном ин-те. Впечатления от Революции 1905-07 обусловили проблематику новых произв. К. Забастовка учащихся, протестующих против косной атмосферы гимназии, в к-рой совершается и "незаметная трагедия учительской жизни", описана в самой большой пов. К. "Новые дни" (РБ, 1907, № 10-12); бунт казаков против мобилизации для несения внутр. караульной службы (т. е. в полицейских целях), обернувшийся погромом торг. заведений, - тема пов. "Шаг на месте" (РБ, 1907, № 5); рев. волнениям летом 1906 в станице Усть-Медведицкой посв. пов. "Шквал" (РБ, 1909, № 11-12; первонач. назв. "Пленный генерал"). Драматич. ломка судеб молодых казаков, жаждущих социальной справедливости, жестокая практика военных судов отразились в пов. "Зыбь" ("Знание", кн. 27, СПб., 1909; написана в тюрьме, опубл. по инициативе М. Горького - см.: М. Горький. Письма к К. (Публ. Б. Н. Двинянинова). - РЛ, 1982. № 2) и "Мать" (РБ, 1910, № 12).)

Любовь, как и должно быть у настоящего художника, вкусившего сладость вдохновения, является в прозе Крюкова первопричиной жизни. В рассказе “Мечты” он любовь изображет с мастерством рядового случая:

"Ферапонт был мужем удобным во многих отношениях. Угловатая, смуглая до закоптелости Лукерья, с крупными чертами рябого лица, не рождена была пленять сердца и сама была глубоко равнодушна по части нежных чувств. Но нужда полуголодного существования еще до замужества за-ставила ее стать жрицей богини любви. Выйдя за Ферапонта, она тоже не стеснялась в способах заработка. Тело ее - боль-шое и мягкое - находило своеобразных любителей красоты этого сорта. Раз в неделю приглашал ее мыть полы в своем доме вдовый батюшка о. Никандр, и каждый раз Лукерья ухо-дила от него с лишним двугривенничком, против условлен-ного пятиалтынного, да с десятком белых мятных пряников. Заходили иногда подгулявшие казаки, приезжие хуторяне, - со своей водкой и закуской. Ферапонт очень охотно угощался с ними, быстро хмелел и смирно засыпал за столом, предвари-тельно извинившись перед всеми собеседниками за то, что скоро ослаб. А гости после этого поочередно разделяли в чулане его супружеское ложе. И после нескольких таких визитов Лукерья могла пойти в лавку к красноярдцам Скесовым и купить своим ребятишкам по рубахе. Заветной меч-той ее было собрать рубля четыре и начать тайную торговлю водкой - хорошие барыши можно было бы выручать... Но это тоже оставалось лишь мечтой".

Совсем иначе любовная сцена выглядит в рассказе "Зыбь":

"Он взял ее за руки. Сжал, свернул в трубочки похолодавшие ладони ее с тонкими, худыми пальцами. Зубы ее судорожно стучали, а глаза глядели снизу вверх - вопроси-тельно и покорно.

Хотелось ему сказать ей что-нибудь ласковое, от сердца идущее, но он конфузился нежных, любовных слов. Молчал и с застенчивой улыбкой глядел в ее глаза... Потом, молча, обнял ее, сжал, поднял... И когда чуть слышный стон или вздох томительного счастья, радостной беззащитности, покор-ности коснулся его слуха, он прижался долгим поцелуем к ее трепещущим, влажно-горячим губам...

Пора было уходить, а она не отпускала. Казалось, забыла всякий страх, осторожность, смеялась, обнимала его и гово-рила без умолку. Диковинную, непобедимую слабость чувст-вовал Терпуг во всем теле, сладкую лень, тихий смех сча-стья и радостного удовлетворения. Было так хорошо лежать неподвижно на соломе, положив ладони под голову, глядеть вверх, в стеклисто-прозрачное глубокое небо, на смешно обре-занный месяц и белые, крохотные, редкие звездочки, слушать торопливый, сбивчивый полушепот над собой и видеть близко склоняющееся лицо молодой женщины.

Житье мое, Никиша, - похвалиться нечем... Веку ма-ло, а за горем в соседи не ходила, своего много...

Свекровь? - лениво спросил Терпуг.

Свекровь бы ничего - свекор, будь он проклят, лютой, как тигра... Бьет, туды его милость! Вот погляди-ка...

Она быстрым движением расстегнула и спустила рубаху с левого плеча. Голое молодое тело, свежее и крепкое, молочно-белое при лунном свете, небольшие, упругие груди с тем-ными сосками, блеснувшие перед ним бесстыдно-соблазни-тельной красотой, смутили вдруг его своей неожиданной откровенностью. Он мельком, конфузливо взглянул на два темных пятна на левом боку и сейчас же отвел глаза...

Вот сукин сын! - снисходительно-сочувствующим тоном проговорил он после значительной паузы. - За что же?..

За что! Сватается... а я отшила..."

Если есть у Крюкова любовь, то и будет у него, казака донского, песнь, как в рассказе "Сеть мирская":

"Певуче-протяжные звуки какого-то инструмента, пе-чальные и торжественные, коснулись его слуха. Он насторо-жился. Духовное пение ему было хорошо знакомо: сам он пел когда-то в хоре. Любил он музыку - духовную и свет-скую - и стыдливо держал в тайне эту свою слабость.

Подошел поближе к серенькой кучке, окружившей ста-ренький, облупленный гармониум. С лицом темно-бронзовым, худым, заветренным сидела за инструментом слепая женщи-на, не молодая, в белом платке своем похожая на головешку. Черные пальцы ее привычно и уверенно, неторопливо ходили по клавишам, а невидящие очи, не моргая, глядели перед со-бой и внутрь себя, и медлительно пел ветхий инструмент над-треснутыми голосами старой скорби, невыплаканной и неиз-бывной, тихой скорби одинокого покинутого сердца...

Кому повем... печаль мою-ю...

Голос почти мужской. Немножко сиплый, он дрожит и об-рывается на верхних нотах. Льются ровным потоком звуки инструмента, текут величаво, как тихие воды, с малой зыбью, и утопает в них далекий шум города, говор толпы, шелест шагов ее. Плачем живым и скорбнозовущим звучит на-дорванный голос невидящей женщины:

Кого призову... ко рыда-а-нию...

Поет-гудит гармониум. Мотив суровый, горький, порой сплетается в гирлянду нежных, тонких голосов, звучит дет-ски-трогательной жалобой отягченного, израненного сердца человеческого. Льется и обрывается усталый голос человечес-кий, о вечной тьме и скорби говорящий. Льется в сердце - од-но большое сердце - этих серых, скудно одетых, невзрачных, корявых людей, стоящих тут, возле, с изумленными и очаро-ванными лицами. Как будто подслушал он, этот старый инст-румент, все горькие думы, затаенные рыдания, подглядел все слезы и отчаяние темной, горькой жизни, ее нужду терзающую, озлобление и падение... И все собрал в себя, все горе людское, и, когда темные, загорелые персты одной из самых обездоленных коснулись струн его, заплакал горькой жа-лобой.

Кому повем печаль мою?..

И вот стоят они, изумленные, притихшие и растроганные. И молодые тут, наивные, спрашивающие лица, и старые, трудом, заботой, нуждой изборожденные. Солдат и дивчина, старушка в лапотках и сивоусый белорус с гусиной шеей, свитки из домотканой сермяги и пиджаки - все сгрудились и прислушались.

Дрожат заветренные, запекшиеся губы, горестные соби-раются морщины на женских лицах, слезы ползут. Свое горе заныло, своя тоска выступила четко и выпукло, как теплым лучом заката выхваченный закоулок, вылилась неудержимо в теплых слезах. Корявые, натруженные руки развязывают узелок в уголке платка, достают медную монету, и падает она с благодарным звоном в деревянную чашечку слепой пе-вицы"...

А это сам Федор Крюков в повести "Казачка" поет на улице станицы, уходящей тихой серебристой лентой к закату алому, а, замерев, отозвавшись в тебе тихим, как выдох, последним улетевшим звуком, вновь берет разбег в следующем абзаце, снова нарастает плавно набирающим силу голосом:

"Лунная ночь была мечтательно безмолвна и красива. Сон-ная улица тянулась и терялась в тонком, золотистом тумане. Белые стены хат на лунной стороне казались мраморными и смутно синели в черной тени. Небо, светлое, глубокое, с редкими и неяркими звездами, широко раскинулось и об-няло землю своей неясной синевой, на которой отчетливо вырисовывались купы неподвижных верб и тополей. Ермаков любил ходить по станице в такие ночи. Шагая по улицам из конца в конец, в своем белом кителе и белой фуражке, в этом таинственном, серебристом свете луны он был похож издали на привидение. Не колыхнет ветерок, ни один лист не дрогнет. Нога неслышно ступает по мягкой, пыльной дороге или плавно шуршит по траве с круглыми листочками, обильно растущей на всех станичных улицах. Раскрытые окошки хат блестят жидким блеском на лунном свете. Одиноким чувствовал себя Ермаков среди этого сонного безмолвия и... грустил, глядя на ясное небо, на кроткие звез-ды... Он подходил к садам, откуда струился свежий, сырова-тый воздух, где все было молчаливо и черно; сосредоточенно и жадно вслушивался в эту тишину, стараясь уловить какие-нибудь звуки ночи и... одиноко мечтал без конца. Куда не уно-сился он в своих мечтах!"

9 июля 1906 года около 200 депутатов собрались в Выборге в гостинице «Бель-ведер» на экстренное совещание, где было выработано воззвание «Народу от народных представителей». В нем говорилось:

«Граждане всей России! Указом 8 июля Государственная Дума распу-щена. Когда вы выбирали нас своими представителями, вы поручили нам добиваться земли и воли. Исполняя ваше поручение и наш долг, мы состав-ляли законы для обеспечения народу свободы, мы требовали удаления безответственных министерств, которые, безнаказанно нарушая законы, подавляли свободу; но прежде всего мы желали издать закон о наделении землею трудящегося крестьянства путем обращения на этот предмет зе-мель казенных, удельных, кабинетских, монастырских, церковных и при-нудительного отчуждения земель частнособственнических. Правительство признало такой закон недопустимым, а когда Дума еще раз настойчиво подтвердила свое решение о принудительном отчуждении, был объявлен роспуск народных представителей... Граждане! Стойте крепко за попранные права народного представитель-ства, стойте за Государственную Думу...»

Воззвание подписали 166 перводумцев, в их числе «отставной стат-ский советник Ф. Д. Крюков, 36 лет». Оно распространялось во многих местах, попало и на Дон, напри-мер - в станицу Нижнечирскую, о чем доносило в то время жандармское управление Департаменту полиции. За агитационные выступления в Усть-Медведицкой Крюкову - вместе с будущим командармом Второй Конной Филиппом Кузьмичом Мироно-вым - было запрещено проживание в пределах Области Войска Донского. Казаки Глазуновской отправляли прошение вой-сковому наказному атаману о снятии позорного запрета. По делу о выборгском воззвании началось следствие. Готовился суд. Но Крюков продолжал политическую деятельность. Он становится одним из создателей Трудо-вой народно-социалистической партии (энэсы). Их цель - защита трудо-вого крестьянства. В связи с организацией Трудовой народно-социалистической партии против Крюкова было возбуждено еще одно дело, которое грозило ка-торгой. Он писал тогда своему другу: «Я знаю, что я все перенесу - и мно-голетнюю каторгу, и вечное поселение где-нибудь в Сибирской тайге, но знаю, что я не вынесу только одного - это тоски по своим родным местам. Донские песчаные бугры и Глазуновская с своими лесами и Медведицей потянут так, что не хватит меня и на два года». Между тем следствие по делу о воззвании закончилось. 12 декабря 1907 года начался суд, 19-го было вынесено решение: заключить среди прочих Ф. Д. Крюкова на три месяца в тюрьму, лишить избирательных прав. Так Федор Крюков попа-дает в петербургские Кресты. Выйдя на свободу, он живет в Петербурге. Работает библиотекарем в Гор-ном институте, дает частные уроки. Прежнее место в Нижнем Новгороде он потерял. Наезжал в Глазуновскую, чтобы помочь по хозяйству двум своим не-замужним сестрам. Сохранялся там и его собственный казачий надел пахотной и луговой земли. Охотно трудился на земле, в саду, на косовице. Он пишет А. С. Серафимовичу из Глазуновской 14 августа 1913 года: «...путешествовал по окрестным ярмаркам, хотел купить лошадей для мо-лотьбы - у меня ведь есть посев, - лошадей не купил («приступу нет - дорогие»), устал и теперь сижу средь хлебного изобилия, не знаю, что делать, как перебавить его в закрома... И вот единственная в своем роде кар-тина: обилие, избыток, богатство задавили почти обладателей, - люди вы-бились из силы (не только люди - скот), ворочая этот тяжкий груз, почер-нели, отощали, изморились, изболелись от чрезмерного физического напряжения. Воза скрипят и день и ночь, спят люди на ходу или на тряских арбах... Перестали праздновать праздники (даже «годовые»). Нет пьяных: некогда гулять... Быть средь этой жизни интересно и радостно, и мне сейчас никуда не хочется. Единственный раз в жизни я вижу картину такого изо-билия и такого труда»...

(В нояб. 1909 К. избран товарищем-соиздателем ж. "Рус. богатство" (с дек. 1912 чл. ред. к-та по отд. беллетристики наряду с А. Г. Горнфельдом и Короленко). После смерти П. Ф. Якубовича (см. о нем восп. К. - РБ, 1911, № 4) часто выступал в ж-ле как публицист и рецензент (см. перечень нек-рых рец. - ЛН, т. 87, ук.). Регулярно печатался в газ. "Рус. вед." (1910-17) и периодически в газ. "Речь" (1911-15). С нач. 1910-х гг. К. все чаще выходил за рамки казацкой тематики. По впечатлениям от участия в переписи населения написан очерк "Угловые жильцы" (РБ, 1911, № 1) о бедствующих низах Петербурга. Путешествие в Киев, по Волге и в Сальскую степь дало материал для очерка "Мельком" ("Речь", 1911. 22 июня... 22 июля), посещение шахтерских поселков Донецкого округа - для очерка "Среди углекопов" (там же, 1912, 15 июля... 19 авг.), образ "реки-жизни" Волги, множество "лиц, самых разнообразных положений и состояний", начало политики отрубов, жизнь нем. колонистов запечатлены в очерках "Меж крутых берегов" (там же, 1912, 3 июня... 8 июля). "Уездная Россия" (там же, 1912. 4... 30 сент.). "В нижнем течении" (РБ, 1912, № 10-11). В рассказах "Сеть мирская" и "Без огня" (оба - РБ, 1912, № 1, 12) затронут монастырский и церковный быт, устами сельского священника высказана тревога о нравств. здоровье народа, к-рый все больше погружается в "междоусобную брань, ненависть без разбора, зависть ко всему более благополучному" ("Рассказы. Публицистика", с. 318). Процесс разрушения нравств. основ и в среде казачества, отвыкающего за время сверхсрочной службы от земледельч. труда, от семьи, - предмет пристального внимания К. в 1910-е гг.: рассказ "На речке лазоревой" (РБ, 1911, № 12), пов. "Офицерша" (РБ, 1912, № 4-5). В цикле очерков "В глубине. Очерки из жизни глухого уголка" (РБ, 1913, № 4-6) сфокусированы характерные для передвоен. Дона проблемы: внедрение воен. воспитания казачат в нач. школе, тяжелые экономич. последствия воен. мобилизации, уменьшение земельных паев, общее оскудение природы.)

Постигать Федора Крюкова, впитывать сердцем такую прозу, чувствовать ее дыхание, ритм, буквально любовное совокупление слов - наслаждение почти эротическое... Те, кто откроют для себя Федора Крюкова, узнают этот ни с чем не сравнимый эффект, этот, смею сказать, высокий эстетический восторг, когда, читая, то и дело, едва ли не на каждой странице, почти в каждом абзаце, в каждой фразе невольно ахаешь про себя, потому что по-стоянно слышишь такие песни:

"Перед самым закатом выглянуло на минутку солнце, и степь ненадолго оделась в прекрасный багряный наряд. Все вдруг осветилось, стало ярко, необычайно выпукло и близ-ко. И далеко, на самом горизонте, можно было различить масти лошадей, отчетливо перебиравших тонкими ногами, как будто легко, без напряжения, словно шутя, таскавших боро-ны. Казачка, верхом на рыжем коне, гнала быков в балку, к водопою. Пела песню. И было какое-то особенное обаяние в этом одиноком молодом голосе, который так сладко тужил и грустил о смутном счастье, манящем сердце несбыточными грезами. И так хотелось слушать эти жалобы, откликнуться им. Хотелось крикнуть издали певице что-нибудь дружеское, ласковое, остроумно-веселое, как кричат вон те казаки, кото-рые переезжают балку. Они смеются, шлют ей вслед свои крепкие шутки, а она едет, не оглядываясь, и, изредка обры-вая песню, отвечает им с задорной, милой бойкостью, и долго мягкая, мечтательная улыбка не сходит с лица тех, кто слы-шит ее".

И с наших лиц не сходит улыбка, и в самом деле есть во что вслушивать-ся. Перед нами широко распахивается и беспрепятственно впускает в себя знакомый и словно бы незнакомый мир степных трав и вод, закатов и рассветов - мы будто заново начинаем жить на этих страницах, жить с новым, промытым зрением, обострившимся слухом. Совершается художественное колдовство, неуловимое, текучее, всякий раз иное...

После 1906 года Крюков становится профессиональным литератором. Он связал свою судьбу с журналом Владимира Короленко «Русское богатство», обрел здесь единомышленников и свою трибуну как прозаик и публицист. В 1912 году, когда ушел из жизни поэт, революционер-народоволец Петр Филиппович Якубович, Крюков был взят на его место редактором по отделу художественной литературы. Крюков становится помощником Короленко, который, видя, насколько тяжело было на первых порах новому редактору, ободрял его в письмах 1913 года: «Вообще с редакционным делом не робейте, - обвыкнете». «Не унывайте, Федор Дмитриевич. Поначалу-то оно трудненько, да и после работа не ахтивеселая. Но привычка все-таки великое дело», «Терпи, казак, будучи одним из атаманов «Русского богатства». Укреплялись его связи с земляком А. С. Серафимовичем. 24 апреля 1912 года Крюков пишет из Петербурга Серафимовичу, что 19 мая намерен отправиться в путешествие по маршруту: Рыбинск-Волга-Царицын-Серебряково-Глазуновская, чтобы до половины августа ездить по местам «русских» губерний, поглядеть жизнь «русских», то есть не принадлежащих к казакам. Это было хождение в народ по примеру Короленко, написавшего после своих путешествий - «Река играет», «По Ветлуге и Керженцу», «В пустынных местах», «В облачный день» и другие рассказы и очерки. Вернувшись из поездки по Волге, Крюков печатает обширный очерк "Меж крутых берегов". Он едет в Донецк, к шахтерам, спускается в шахту - и пишет «Среди углекопов». Плывет по Волге - и появляется очерк «В нижнем течении». Совершает путешествие из Петербурга в Орел, оттуда водным путем до Калуги, чтобы «взглянуть хоть одним оком на коренную русскую деревню и, насколько сил окажется возможным, познакомиться с его современным общественным настроением и хозяйственным бытом»...

(В 1910-х годах укрепляются дружеские отношения с А. С. Серафимовичем, к-рый высоко ценил творчество К. (по его словам, изображаемое К. "трепещет живое, как выдернутая из воды рыба, трепещет красками, звуками, движением, и все это - настоящее" - письмо от 28 апр. 1912, см.: Переписка между К. и Серафимовичем. Публ. В. М. Проскурина. - "Волга", 1988, № 2, с. 154) и настоял на том, чтобы К. связался через В. В. Вересаева с Книгоизд-вом писателей в Москве. В этом изд-ве была опубл. кн. "Рассказы" (т. 1, 1914) - избранные произв. К. 1908-11. Критика отметила присутствие в творчестве К. "подкупающей трогательности, меткого юмора, острой наблюдательности" (Н. Е. Доброво - "Изв. книжного магазина товарищества Вольф и вест. литры", 1914, № 4, стр. 107), "нежную родственную любовь к природе и людям" (А. К. - СевЗ, 1914, № 8-9, с. 249; аналогичное мнение: 3. Галин - ЕЖЛ, 1914, № 7). Последними отголосками мирного времени в творчестве К. стали очерк о лодочном путешествии в мае 1914 с А. В. Пешехоновым по Оке "Мельком" (РБ, 1914, № 7- 9), где показаны последствия столыпинской реформы в коренной рус. деревне, и пов. "Тишь" ("Рус. зап.", 1914, № 2, дек.), рисующая тягостную картину неудовлетворенных амбиций и мелких страстей, в к-рые погружены провинц. интеллигенты.)

Крюков может "растянуть", панорамировать пейзаж, по краске, по штриху, по звуку, добавляя в него душевную энергетическую си-лу, усиливая, удваивая впечатление:

"Тебя люблю, родимый край... И тихих вод твоих осоку, и серебро песочных кос, плач чибиса в куге зеленой, песнь хороводов на горе, и в праздник шум станичного майдана, и старый, милый Дон - не променяю ни на что... Родимый край..."

Здесь все идет волновым наплывом, добавляясь и накапливаясь. Но Крюков может добиться нужного ему эффекта и одной-единственной фразой, краткой и точной, как шаг часового:

"Шорох движенья стоял в воздухе".

Мастерство Крюкова высоко и несомненно, и пишу я о нем с волнительным наслаждением. Крюкова постоянно тревожит и притягивает первооснова жиз-ни, ее глубинная, властная сила, проявляющаяся не в противоборстве красных и белых, не в идеологии, не в недрах текущих проблем, а в постижении человеческой природной натуры, лучше всего видной в ярком свете вечных истин: любовь, обретение счастья и его хрупкость, рани-мость. Крюков, как истинный художник, писал о том человеке, о тех его чувствах, остром контакте с жизнью, отклике на нее, что были и будут всегда, пока жизнь течет, длится, пока есть все мы и сердца наши и впрямь открыты для счастья и скорби...

Во время первой мировой войны Крюков побывал на фронте в составе санитарного отряда Государственной Думы на турецком участке в Галиции в качестве корреспондента, писал об этой войне очерки и рассказы.

Он воспринял как вполне естественное событие 28 февраля 1917 года. У Серафимовича были все основания для радостного поздравления друга «с чудесным праздником, Дожили-таки мы с Вами», - писал он Крюкову 9 марта из Москвы в Петербург.

С философской глубиной этот период истории выразил в поэме "Россия" запрещенный коммунистами Максимилиан Волошин, чье собрание сочинений я подпольно готовил в начале 70-х годов, перепечатывая вещь за вещью на машинке, вместе с ныне покойным Володей Купченко.

В России революция была

Исконнейшим из прав самодержавья.

(Как ныне - в свой черед - утверждено

Самодержавье правом революций.)

Крижанич жаловался до Петра:

«Великое народное несчастье

Есть неумеренность во власти: мы

Ни в чем не знаем меры да средины,

Все по краям да пропастям блуждаем.

И нет нигде такого безнарядья,

И власти нету более крутой...»

Мы углубили рознь противоречий

За двести лет, что прожили с Петра:

При добродушье русского народа,

При сказочном терпенье мужика -

Никто не делал более кровавой

И страшной революции, чем мы.

При всем упорстве Сергиевой веры

И Серафимовых молитв - никто

С такой хулой не потрошил святыни,

Так страшно не кощунствовал, как мы.

При русских грамотах на благородство,

Как Пушкин, Тютчев, Герцен, Соловьев,

Мы шли путем не их, а Смердякова -

Через Азефа, через Брестский мир.

В России нет сыновнего преемства

И нет ответственности за отцов.

Мы нерадивы, мы нечистоплотны,

Невежественны и ущемлены.

На дне души мы презираем Запад,

Но мы оттуда в поисках богов

Выкрадываем Гегелей и Марксов,

Чтоб, взгромоздив на варварский Олимп,

Курить в их честь стираксою и серой

И головы рубить родным богам,

А год спустя - заморского болвана

Тащить к реке, привязанным к хвосту.

Зато в нас есть бродило духа - совесть

И наш великий покаянный дар,

Оплавивший Толстых и Достоевских

И Иоанна Грозного... В нас нет

Достоинства простого гражданина,

Но каждый, кто перекипел в котле

Российской государственности, рядом

С любым из европейцев - человек.

У нас в душе некошеные степи.

Вся наша непашь буйно заросла

Разрыв-травой, быльем да своевольем.

Размахом мысли, дерзостью ума,

Паденьями и взлетами Бакунин

Наш истый лик отобразил вполне.

В анархии - все творчество России:

Европа шла культурою огня,

А мы в себе несем культуру взрыва.

Огню нужны машины, города,

И фабрики, и доменные печи,

А взрыву, чтоб не распылить себя, -

Стальной нарез и маточник орудий.

Отсюда - тяж советских обручей

И тугоплавкость колб самодержавья.

Бакунину потребен Николай,

Как Петр - стрельцу, как Аввакуму - Никон.

Поэтому так непомерна Русь

И в своеволье, и в самодержавье.

И в мире нет истории страшней,

Безумней, чем история России.

Чтобы почувствовать живой пульс тех дней, приведу фрагмент из рассказа Федора Крюкова "Обвал", опубликованном в № 2 1917 года "Русских записок":

"Солдаты держали ружья на изготовку. Молоденький офицер в полушубке, с револьвером у пояса, мрачно ходил позади шеренги, изредка покрикивал на любопытных, напиравших сбоку. Через несколько минут толпа освоилась с зрелищем солдатиков, окаменевших в заученной позе - «ружья наперевес», вытекла из-за углов, придвинулась и стала перед ними темным, беспокойным озером. Мелкой зыбью перебегали детские голоса, сливались, и вырастал пенистым валом разноголосый крик:

Ура-а-а... а-а... а-а-а...

Городовые пробовали работать руками — «осаживать». Толстый пристав кричал на панели:

Не давайте останавливаться!

Проходите, кому надо! Проходи ты... куда лезешь?..

Но все гуще и шире становилось темное людское озеро. Вдруг крик испуганный:

Вдали маячил взвод всадников в серых шапках набек-рень.